Изменить стиль страницы

Когда ее спросили, зачем так поступила, ведь он действительно был напуган до смерти, заикаться начал, — она ответила:

— Вымогатель… Теперь пусть лечится от заикания…

Строго берегла она себя, а для кого — знала тоже только одна она.

— Пустые хлопоты, задавала и недотрога она, и все тут, — сетовали на нее местные ухажеры.

Лишь однажды, это было после посевной, в конце мая сорок первого, Катя приехала на бюро райкома в белом платье, перехваченном узким ремешком в талии, и коса распущена, ни дать ни взять — тугая связка ковыля. Дескать, вот вы хотели видеть меня похожей на ковыль, хоть это мне и не нравится, так смотрите — сама нарядилась так, как вам хочется. Ее сопровождал военный. На бархатных петлицах по одному малиновому кубику — танкист. Поскрипывая ремнями, он переступил порог райкома вслед за Катей, поприветствовал нас, красиво подкинув руку к козырьку фуражки. Мы с любопытством и завистью смотрели на него — вот кто, вероятно, уже овладел сердцем Кати. Заметив наши ревнивые переглядки, она гордо улыбнулась, вроде успокоила нас, представив его двоюродным братом.

Вскоре началась война, и Катя приняла от меня дела секретаря райкома комсомола.

Теперь, как мне сказали старожилы Степного, ее называют только по имени и отчеству — Екатерина Ивановна Белякова, председатель исполкома райсовета депутатов трудящихся соседнего района. Мне удалось связаться с ней по телефону, и мы встретились на границе двух районов.

От той Кати, какой она помнилась мне, сохранилось немногое. Располнела, срезала косу, будто устала смотреть на мир с поднятой головой, резкие движения сменились плавными, кажется, стала ниже ростом, лишь белизна зубов и лучистость взгляда больших глаз остались прежними.

— Вот, — сказала она и усталым жестом руки показала на серое с желтизной поле от горизонта до горизонта. — Эту пойму ты тоже не узнаешь. Как после тифа или желтухи земля тут, видишь, полысела и пожелтела…

Перед войной мне доводилось бывать на этой пойме — в весеннюю пору охотился здесь за перелетными утками, летом — на заготовке сена, осенью — на отавной откормке скота. Какие тучные стада коров, табуны лошадей паслись тут на отавах, сочных и мягких травах, выросших после летнего укоса! Десятки тысяч голов скота, подобно огромным плотам на реке или караванам облаков на небе, неторопливо передвигались по разливу зеленого моря пойменных трав. Легко дышалось тут тогда. И от перелива зеленых волн — одно загляденье — глаза отдыхали. А теперь не видно ни скота, ни стогов сена, ни зеленеющих трав. Сплошная желтизна утомляет глаза, степной ветер-разгуляй высекает слезу.

— Что же случилось тут, Екатерина Ивановна? — спросил я, проглотив горькую с песком слюну.

— Назови меня сейчас Катькой, легче будет, — сказала она и, помолчав, пояснила: — Плугами песок вывернули наружу, а дерн, на котором росла трава, перевернули вниз лицом. Это же пойма.

— Кто вспахал, кому пришло в голову?

— Мы сами вспахали, нам это пришло в голову. План расширения посевных площадей выполняли. Предписание было такое, и технику дали: расширить посевные площади района на столько-то тысяч гектаров за счет таких-то выпасных и сенокосных угодий…

— И вы согласились?

— Попробуй не согласиться… Мы готовы были сопротивляться — пусть снимают, исключают из партии, — но боялись другого: придут новые руководители и начнут распахивать еще шире и глубже, чтобы доказать, как они умеют выполнять и перевыполнять планы. Мы-то хоть кое-где оставили зеленые островки, вроде огрехи допустили, теперь за счет их держимся. Из двух зол выбрали меньшее.

— Ну, Екатерина, не узнаю тебя.

— Так уж не узнаешь, будто совсем старой стала.

— Я не о твоей внешности говорю. Я о людях. Как же теперь им в глаза смотреть?

— Трудней, конечно, стало разговаривать, особенно со скотоводами, изворачиваемся и корчимся, как поковки, между молотом и наковальней.

— Кто же молот и кто наковальня?

— Не выпытывай, сам знаешь.

— И кто-нибудь из «молотобойцев» приезжал сюда, чтоб сказать: «Допущена ошибка»?

— Зачем, когда можно вызвать и сказать: «Вы исполнители, вы и признавайтесь в своих ошибках; не расходуйте время на проработку отставных, без этого дел много…»

— Узнаю Катю Ковыль на бюро райкома комсомола: готова собой закрыть комсомольский сад от суховея. Однако как ты прикроешь такое огромное поле теперь, когда оно стало мертвым?

— А кто мне поверит, если я буду прятаться за спины других?

— Да, на поле смотреть больно: язвы и коросты.

— Добавь: неизлечимые, — подсказала она и, помолчав, уточнила: — По крайней мере, сейчас, и надолго.

Мне стало зябко.

Невдалеке, на развилке дорог перед поймой взметнулась пыль. Мимо нас промчался мотоцикл с коляской. За рулем девушка, в коляске бородач, похоже, тот самый, что приходил к бабке Ковалихе.

— Хитрован, — сказала Екатерина Ивановна, кивнув в сторону удаляющегося мотоцикла. — И сюда заглядывает… Да ты его, должно быть, уже знаешь — Митрофаний из Рождественки.

— Показывался, — подтвердил я, — с медалью за Сталинград.

— Хитрован, — повторила она и повернулась к столбящейся пыли. — Вот видишь, завихрилась дорожная пыль. Сейчас ветер погонит ее стеной вдоль дороги или на пойму повернет. Вот так и начинаются пыльные бури, ветровая эрозия почвы…

— Но ведь раньше в этих степях тоже гулял ветер, — напомнил я, — степь без ветра — что грудь без дыхания.

— Правильно, — согласилась она, — и суховеи, горячее дыхание засушливых степей Казахстана, небось не забыл. Травы и всходы хлебов жухли, как ошпаренные кипятком. Но те ветры, как правило, дули в одном направлении, оттуда, — она показала на багровеющий небосклон юго-запада. — А этот доморощенный, кулундинский, кружит над пашнями, пока небо не почернеет. Вон, видишь, завихрился, заколесил зигзагами, норовит выдрать из почвы еще что-то для своего разгула, но тут на пойме уже нечего поднимать в небо… Так летом и зимой истощается почва.

Между тем столбы дорожной пыли, покружив над вспаханной поймой, куда-то исчезли, будто растворились в желтеющей дали горизонта. Смотрю на пойму, а перед глазами то появляется, то исчезает лицо той Кати-трактористки, которая покоряла нас красотой улыбчивых губ, загаром пухлых щек, колючестью речей и резкостью жестов. Гордая недотрога Катя — Ковыль… Что делают годы! Годы ли? Сколько морщин и седин прибавили ей заботы после того, как на этой пойме не стала расти трава. Ее младший брат Алексей Иванович Беляков был в моем батальоне, погиб в Сталинграде, на Мамаевом кургане, в октябре сорок второго. И отец погиб где-то под Москвой в декабре сорок первого. В те годы она была секретарем райкома комсомола, поднимала подростков, стариков и старух на полевые работы и ухаживать за скотом. В райкоме появлялась только в дни заседания бюро, два раза в месяц, в другие дни и ночи ее можно было найти в ремонтных мастерских МТС или в поле за рычагами трактора, учила мальчишек и девчонок любить землю и работать на ней. В конце войны ушла с комсомольской работы на хозяйственную, стала директором МТС. Весной в победный год допустила вынужденную вольность — в некоторых колхозах зоны МТС разрешила сев зерновых по невспаханным полям по стерне. Зяби было мало, и весенняя вспашка затягивалась. Не оставлять же землю пустой, незасеянной. Что скажут фронтовики, вернувшись домой? Эх вы, беспомощные бабы… Получилось вроде очковтирательства: вспахано столько, а засеяно в три раза больше. Строгий выговор записали. Благо посев по стерне дал хороший урожай и пшеницы и ячменя, только овсы задавили сорняки, но строгое взыскание списали. Сколько таких списанных и несписанных выговоров оставили свои росчерки и узелки на ее памяти, на сердце, на лице…

Нет, не буду больше бередить ее душу расспросами. Надо затеять какой-нибудь пустячный разговор.

— Катя, — сказал я не оборачиваясь, — в футбольной команде ЦДКА был наш земляк, отличный форвард Всеволод Бобров.

— Не хитри, Сергеев, — резко оборвала она мою затею, — мы находимся в полосе черных бурь… Дай выговориться, иначе разревусь…