Во второй больше нежности и кротости, она выше ростом, но держится не так прямо, она более хрупкая, более женственная, это представительница германского племени — либо чистокровная, без примеси других кровей, либо по странной прихоти природы кровь эта возобладала, когда мать вынашивала дитя во чреве.
Но чистая, чистейшая кровь Аравии течет в жилах третьей, и покрывало, прячущее лицо ее, не прячет огненной порывистости, свойственной дочерям пустыни; осанка, движения, формы — все свидетельствует о том, что она дщерь Востока, и задаешься вопросом, уж не Дебора{190} ли это, не Юдифь ли, не мать ли Маккавеев?{191}
Никто, однако же, не успел бы сравнить трех женщин: группа, возникшая было, когда растворились решетчатые двери, распалась, ибо женщина под покрывалом, которая стояла меж двумя другими и которую они тщетно пытались удержать, без труда вырвалась из слабых их рук и, проложив себе путь среди изумленных людей, приблизилась к королю.
— Государь, государь, — возопила она, — этот невинный юноша сам не ведает, о чем просит, что же до преступного этого старика, даже вашему величеству неведомы все его злодеяния. Мало для него медленной смерти, вечного позора, всех мук души и тела. Пусть взглянет он на меня, распутник, пусть узнает, кто перед ним… и да начнется с этого его наказание.
С этими словами она подняла покрывало, явив взорам присутствовавших черты, все еще прекрасные и явно свидетельствовавшие о принадлежности ее к еврейскому племени; затем повернулась к распростертому на полу священнослужителю и вперила в него сверкающие глаза… словно вонзила два раскаленных кинжала.
Несчастный простер к ней руки и вскричал:
— Эсфирь, Эсфирь! Приди, о приди же, смерть, грехам моим нет прощения на земле.
— Кто ты, женщина? — спросил король в изумлении. — Кто ты и откуда?
— Я еврейка, — отвечала она. — Да, я еврейка… Этот юноша — сын мой. Мой и этого человека, что учинил надо мною насилие. Прикажи разжечь костер, о король христиан, ибо согласно твоим законам оба мы, и он, и я, подлежим сожжению.
— Что за новые ужасы! И как поверить мне, женщина?
— Пусть злодей ответит. Пусть отрицает, если сможет.
Глядя с мольбой то на мать, то на сына, несчастный, казалось, просил о милосердии не к себе самому, но к юноше. Что же до еврейки, то она была ослеплена, опьянела от первых упоительных глотков из чаши мщения, которой жаждала столько долгих лет; ее глаза и душа закрылись для всего остального.
Дон Педро, сам дон Педро Жестокий, смутился духом при этом зрелище и повернулся к юноше:
— Что скажешь ты, Васко? Эта женщина…
— Она мать мне, государь.
— Мать… Бедный Васко!.. А этот лиходей?..
— Он… О, сердце давно мне подсказывало… Смилуйтесь, сеньор, смилуйтесь над ним и надо мною. Лишь нынче утром, по возвращении из Грижо, я узнал от нее… Узнал, но не все. О нет, поверьте, ведь я никогда не поднял бы руки на того, кто… Нет, государь, этого она мне не сказала, напротив, она отрицала, все время отрицала. И либо она лжет сейчас, либо…
— Я солгала тогда. Ибо своим существованием обязан ты подлому преступлению этого человека; твое появление на свет принесло мне позор и бесчестье; и нужно было, чтобы именно ты и никто другой стал орудием моей мести и позорной кары для этого изверга. Да, он отец тебе! Но если бы я сказала тебе всю правду, ты, о сын мой, ты, добрый, великодушный, невинный, никогда не свершил бы того, что очам твоим представилось бы…
— Преступлением, и чудовищным. Никогда! И да простит тебя бог, женщина, за то, что ты вынуждала сына совершить отцеубийство, если я и впрямь сын тебе…
— Сын мой, сын мой, вспомни, это час искупления для твоей матери!
Васко опустил глаза долу и горько заплакал.
Король наклонился к распростертому епископу и спросил его шепотом:
— Что во всем этом правда?
— Все правда, и я заслуживаю тысячи казней.
— Ты будешь жить.
— Государь!
— Таково твое наказание. Будешь жить.
Затем король выпрямился и проговорил с достоинством, тоном судьи, выносящего приговор в трудном деле:
— Женщина, как ты зовешься?
— Эсфирь.
— Кто твой отец?
— Авраам Закуто.
— Авраам Закуто. Ступай с миром, женщина. Прегрешение твое было невольным, а имя отца твоего — порука добродетели. Ступай с миром. О, но сейчас я узнал тебя: ты и есть та ведьма из Гайи, которую…
— Которую приказал он сжечь, — отвечала Эсфирь, показав на епископа.
— И он знал, кто ты такая?
— По этой самой причине и для того, чтобы не узнали другие.
— Святое небо, что за человек!.. Кто же вызволил тебя?
— Пайо Гутеррес.
— Вон что!.. Ступай с миром, женщина. Христианка ты или израильтянка, Эсфирь или Гиомар, ступай с миром. Тебе причинили великие обиды, жестокие оскорбления: я отомщу за тебя. Но уйди отсюда и уведи этого юношу. Да послужат тебе во благо несметные богатства твоего семейства.
— У меня ничего нет, и мне ничего не надобно, ибо сама я ничто. Я обрекла себя на нищету и в нищете умру. Все принадлежит моему сыну.
— Добрый поступок… Ах, да, чуть не забыл, по правде сказать. Сперва награда, потом наказание. Я прозван Справедливым, а справедливость, умеющая лишь наказывать, половинчата. Мартин Родригес!
— Государь!
— Где ваша дочь?
— Вон там, государь, у входа в тот вон придел, со своей подругой Аниньяс.
— Аниньяс, что живет на улице Святой Анны?
— Она самая, государь.
— Пусть подойдут обе.
Честный судья, ведя за руки двух юных красавиц, проследовал через весь храм под приглушенный гул приветствий и общего восхищения. Аниньяс и Жертрудес были словно день и ночь, словно солнце и луна, словно роза и жасмин — уместны были все слова, означающие противоположные типы красоты и в сочетании наилучшим образом выявляющие эту противоположность, и народ не скупился на такого рода сравнения и благословлял обеих, ибо было радостно и утешно видеть их рядом, столь прелестных, столь несхожих и связанных столь прочною дружбой.
Король встретил их так же, как народ, и даже еще приветливей, ибо расцеловал обеих. Хорошо быть королем… Но согласно хронике поцелуи были как нельзя более отеческими; на том и остановимся.
— Аниньяс, — молвил дон Педро, взяв ее за руку и выведя к народу, — не красней, красавица Аниньяс, не смущайся, честная и добродетельная женщина. Пусть все тебя узнают, пусть все тобою восхищаются! И пусть имя твое навечно запомнится в этом краю, пусть пользуется уважением и почетом наравне с благословенною аркой святой твоей покровительницы.
Народ разразился здравицами.
— А теперь, — продолжал король, — побеседуем с моей пылкой сторонницей. Так это ты, черноглазая, делаешь мне воителей из студентов и взбунтовала целый город из-за…
— Из-за пустого дела? — молвила Жертрудес с улыбкою.
— Нет, девочка, на сей раз!.. Но впредь ненадобно. Да уж!.. Сеньор предводитель, нареченная ваша здесь; бери свою Жертрудес, Васко, и ни о чем не тревожься. Мастер Мартин даст и благословение, и согласие, все как положено. Что медлите, человече?
— Государь, вы повелеваете, но…
— Но что? У вас с головою неладно. Ты что, не знаешь, человече, что вся медь в твоей лавке не потянет по весу и половины веса того золота, что есть у этого молодца?
— Государь, вы повелеваете, и я повинуюсь. Но кум мой, Жил Эанес, говорит, уж такое, мол, оскорбление ему нанесли, когда речь не дали кончить… а он ведь крестный отец Жертрудес, и, стало быть…
— Жил Эанес — осел. А за крестного твоей дочки буду я сам, ибо хочу быть у нее на венчании и плясать на свадьбе. Доволен ты?
— Государь!
— Теперь к делу! Женщины пусть удалятся. Вы тоже, да, вы тоже, дона Гиомар, или дона ведьма, или дона еврейское отродье, или как вас там. Все уходите. Ступайте с ними, Мартин Родригес, и ты, Васко, тоже.