Изменить стиль страницы

Каноники, перепуганные и понурые, переглядывались друг с другом, поглядывали на епископа, поглядывали на короля и не могли отважиться ни на повиновение, ни на ослушание. Им, простым священнослужителям, лишить власти своего прелата! И всего лишь по приказу суверена, минуя все прочие формальности! Но суверен звался Педро Жестокий, и никакие декреталии{186} не имели силы перед его декретами, всегда мгновенными и категорическими.

— Я сказал, — молвил король, снова обращаясь к каноникам. — Я сказал свое слово. Вы разве не слышали?

Члены капитула с заминкой поднялись с кресел, направились к главному алтарю медлительно и спотыкаясь, но все-таки приблизились к епископу. Сей последний — словно в подтверждение королевских слов — закрыл глаза и, не произнеся ни слова, не оказав ни малейшего сопротивления, позволил снять с себя один за другим все знаки первосвященнического сана. Сняли с него митру, крест, облачение, взяли из рук его посох и ощутили нервную дрожь его пальцев лишь тогда, когда снимали перстень, символ власти, его облекавшей.

Дон Педро следил за всеми подробностями свершавшегося обряда{187} и отвечал на тексты из Священного писания и антифоны, коими священники сопровождали эту жестокую церемонию.

— Теперь, — молвил король, когда все было кончено, — теперь нет больше епископа, сеньора и рыцаря. Перед нами такой же виллан, как и прочие. Пусть двое из этих ратников отведут его в одну из темниц, где держал он добрых людей и заковывал в железа жен горожан своих, когда те не уступали гнусным его домогательствам.

Два ратника подошли, чтобы увести епископа… Сердце Васко разрывалось на части; слезы, которые он давно уже сдерживал, неудержимо хлынули из глаз; задыхаясь от рыданий, он пал к ногам короля и воскликнул:

— Государь, государь, пощадите, помилосердствуйте! Сжальтесь надо мною, государь, ибо я стал орудием погибели моего благодетеля, этот человек меня вырастил, не могу я ненавидеть его, чувствую, как ни тяжко мне это, что поневоле должен любить его. Велики его провинности… так пусть же великим будет и милосердие ваше, ибо вы государь, ибо вы отец. О господи, когда бы я знал!.. Никогда я не думал, что до этого дело дойдет. О нет, никогда. И мне также нанес он жестокие оскорбления, так говорят… Не знаю! Но это! Когда вижу его таким… когда седины его опозорены, а глаза опущены долу от стыда… Государь, государь, помилуйте его! И в награду да помилует господь вашу душу!

Король был изумлен, ошеломлен скорбью и смятением юноши: Васко словно обезумел, он обнимал и целовал ноги монарха, был вне себя от горя и тревоги, дон Педро не знал, что и думать об этом неожиданном взрыве исступленного чувства.

Но князь церкви, лишившийся сана и ставший было нечувствительным ко всему происходящему, сейчас обрел зрение и слух, — о! — он-то понимал, хорошо понимал слезы и мольбы скорбящего юноши. Нет, не жестокая суровость короля, не торжествующая дерзновенность простонародья, не отречение и глумления друзей и недругов, — и не все это вместе взятое — было тем смертельным ударом, который поверг его наземь и обратил в бесчувственный труп, все вытерпевший и ничего не ощущавший. Нет, удар нанесен был с другой стороны и поразил его прямо в сердце. Васко, Васко! Его Васко — во главе повстанцев! Единственный, кого любил прелат, — и он орудие его позора, он сделался сторонником короля, вступил в сговор с королем, дабы погубить его! Епископ знал, что заслуживает такой кары, бог справедлив; но грозная справедливость эта, жестокая, сверхъестественная, низвергла его в бездну отчаяния. Душа его погибла, сердце ожесточилось ко всему, и удар судьбы он встретил, вооружась силою равнодушия. Теперь же, о, теперь, когда он увидел слезы Васко, струившиеся юноше на грудь, услышал рыданья, эту грудь надрывавшие, когда он убедился в привязанности юноши, он ощутил, что прежнего ожесточения как не бывало. Из глубины сердца его вырвался стон, стиснутые зубы разжались, из глаз, точно град во время грозы, посыпались крупные капли, почти ледяные, ибо все существо его оковал смертельный холод. Но кровь его проснулась от зова родной крови, и жизнь его проснулась, дабы внимать господу. Колени его подогнулись, он пал ниц перед алтарем, по ступеням коего поднимался некогда, — не в смирении, но в гордыне очерствелого своего сердца, — и, бия себя в грудь обеими руками, он воскликнул:

— Больно мне, господи, больно мне, что так оскорбил я тебя! Внемли, о господи, стенаньям и скорби невинной этой души во искупление великих моих грехов.

Затем он поворотился к бедному студенту, который все еще плакал:

— Васко, сын мой, любимый мой Васко, успокойся: я заслужил кару, что постигла меня. Господь справедлив, и король исполняет его волю. Но, сын мой, бог вознаградит тебя за последнее утешение, что ты мне доставил, за урок, что преподал ты мне в горький мой час. О, когда бы проклятые эти руки могли благословлять… когда бы святой елей, их помазавший, не превратился в разъедающий яд, как я благословил бы тебя!

Он воздел руки к небу, затем простер их к юноше, но не отважился благословить его, ибо в душе у прелата гремел голос совести: «Проклятье тебе и всем, кого ты благословишь!»

Он снова пал ниц, и безмолвные слезы его, слезы стыда, увлажнили священные плиты храма.

Глава XXXVII. Три женщины

Арка святой Анны i_040.png

Король был поражен, недоумевал и обводил взглядом присутствовавших, словно прося разъяснить столь неразрешимые загадки. И, казалось, сердце его, недоступное чувствам — жестокое, в соответствии с его прозванием, — готово растрогаться при виде этой скорби, этого раскаяния. А Васко восклицал неотступно, неустанно:

— Сжальтесь, помилосердствуйте, государь!

Быть может, дон Педро и смилостивился бы, быть может, и простил бы виновного! Дон Педро — и простил бы! Да, простил бы, наверняка простил бы! Возлюбленный несчастной Инес де Кастро не всегда был жесток. Если могущество несправедливости породило в нем суровость и склонность карать, если засилье жестокостей затруднило милосердию доступ в его сердце, все же он ожесточился не настолько, чтобы зрелище подобных мук не произвело на него сильнейшего впечатления.

Все огромное сборище, еще недавно столь взволнованное и шумное, ощутило трепетную напряженность мгновения и замерло. Недруги и друзья — как мало было друзей, если были они вообще! — все созерцали уже без ненависти, уже чуть не сострадательно низвергнутого князя церкви, простершегося ниц в наготе, почти не прикрытой, и покрытого позором — перед тем самым алтарем, верховным священнослужителем которого он был еще так недавно, и вот, жалкий и презренный, пресмыкается во прахе и стыде. Какое зрелище! Никто не мог его выдержать. Не выдержал и король, сердце его дрогнуло. Он взял юношу за руку, заставил встать и промолвил:

— Васко, хотел бы я…

Но в этот миг распахнулись настежь высокие решетчатые двери одного из боковых приделов, неприметного и темного; глазам изумленной толпы явились три фигуры, то были женщины, и прекрасные собою; внимание присутствовавших тотчас приковалось к новому предмету интереса.

Все три женщины, сказали мы, были прекрасны собою, но ничуть несхожи друг с другом, ибо являли типы различных племен, живших тогда в Португалии. Племен этих было три; кровь кафров, малайцев или индейцев тапуйя{188} еще не примешалась к нашей крови и не породила среди представительниц пола, прекрасного уже по наименованию, столь великое разнообразие типов отталкивающего уродства, которые представлены у нас в удручающем изобилии, особливо же в приморских городах.

Итак, как уже было сказано, каждая из трех обладала внешностью типической. Самая малорослая и самая живая — тип красоты римско-кельтской.{189} Ее лицо с резкими чертами дышит энергией; черные глаза светятся радостною улыбкой или пылают восторгом; стан гибок и подвижен, движенья быстры — такие фигурки видятся в мечтах людям с живым умом; это Венера мистическая, Психея любви идеальной, и отражение образа ее в душе, воздействуя на чувства, возвышает их, приводит в экстаз и дарит им на земле небесное блаженство.