Изменить стиль страницы

В палате воцарился святой мир — и размеренный храп отцов отечества сливался в сладостную гармонию. Все звуки — от свистящего фальцета Рубини{169} до громозвучного баса Лаблаша{170} — слышались здесь, соединяясь в мелодическое целое.

Неблагодарный народ! И как только хватило у вас духу, грубияны и бездельники, непочтительные и оскорбляющие природу сыны, явиться сюда, чтобы трезвоном и воплями разбудить ваших отцов-представителей, вырвав их из объятий столь блаженного и патриотического сна?

Разве, к примеру, нанизывали они административные четки из постановлений — как в наши дни нанизывают четки из законов, — чтобы унизить вас и уничтожить? Разве голосовали они — без зазрения совести, без раздумий, без оглядки — за выплату возмещений убытков в размере нескольких миллионов конто, каковые вытягивали из вашего кармана, дабы переложить в собственный? Разве голосовали за то, чтобы оказать доверие какому-нибудь инспектору мер и весов, который обработал бы вас по собственной мерке?

Нет, о нет! Отцы отечества спали, отцы отечества храпели; а ведь отечество может порезвиться лишь в ту пору, когда любезные его папеньки похрапывают.

Спали, стало быть, наши отцы-сенаторы, сном невинности, коим спится, когда душа спокойна, а желудок полон, как вдруг на Капитолий{171} потрохоедов обрушился ураган выкриков во здравие и на погибель, коими огласил его взбунтовавшийся плебс.

Отцы-сенаторы пробудились в тревоге и в трепете. А вдруг какой-нибудь галисийский Бренн{172} явится сюда и прикончит их на месте, не дав даже встать с кресел, каковые были, разумеется, не из слоновой кости, а из благонадежного отечественного каштана? Но ведь все едино — что умереть в кресле из каштанового дерева, что из слоновой кости, а умирать — хоть сидя, хоть стоя, хоть лежа — всегда не очень-то приятно.

Может статься, народ снова взбунтовался? Но ведь только что казалось, он так спокоен, так мирно отдыхает под бдительным оком своих избранников! И они обсуждали, они мариновали во многомудрых своих головах столь чудесные планы спасения отечества!

Да нет, не восстал народ, не может такого быть, а если и восстал, так не против же должностных своих лиц, столь достойных сей чести и столь им любимых.

Сие соображение несколько успокоило отцов-сенаторов, и в конце концов наименее пугливый из них — то был наш Мартин Родригес — решился подойти к окну и поглядеть, в чем дело.

Уже темнело, и мясники, во множестве примешавшиеся к мятежникам, зажгли традиционные свои светильники — нечто вроде корзинок из железных обручей, склепанных вместе, укрепленных на острие копья и наполненных просмоленной паклей, которая горела тусклым красноватым огнем. Множество таких светильников окружало собачью голову на пике — омерзительный символ восстания; другие поблескивали над толпою, словно адские огни, сообщавшие людям свой лихорадочный жар.

Вот какую картину узрел наш достойный судья. Неразборчивый гомон оглушил его, но чей-то мощный голос перекрыл остальные, и Мартин Родригес отчетливо расслышал:

— Тихо вы все, слово нашему предводителю.

Васко повернул коня к палате Совета и, обращаясь к удрученному сенатору, фигура коего была вполне видна, промолвил:

— Я понуждаю вас именем народа; велите отворить двери сей палаты, господа судьи и советники, ибо мы хотим войти. И пусть ударят в набатный колокол, ибо мы будем толковать о предметах, касающихся общего блага и для всех нас немаловажных.

Коллеги Мартина Родригеса уже толпились позади него, дабы послушать, в чем дело, скрывшись за широкой его спиной, и все в один голос завопили, помогая себе жестикуляцией:

— Отвечайте «да», отвечайте «да», сейчас, мол, отворим, сейчас ударим в набат.

Таков и был ответ Мартина; и Васко промолвил:

— Вот и хорошо, оно самое лучшее.

— Еще бы! — послышались ворчливые голоса. — Ведь на карту поставлено шестьсот тысяч…

— Молчать! — вскричал Васко таким голосом, который немедленно кладет конец подобным проявлениям разнузданной анархии, лишь бы подал голос человек уважаемый и ни в чем не заподозренный.

Гул стих, двери растворились настежь, зазвонил городской колокол; и зал совещаний до отказа наполнился народом, который радовался тому, что беспорядочный мятеж его санкционирован, вернее сказать, узаконен соблюдением предустановленных формальностей; а потому как на площади, так и в палате Совета люди спокойно ожидали, пока завершится ритуал, принятый при подобных обстоятельствах, дабы был поставлен по всей форме и надлежащим образом вопрос, который они должны были решить, — который, собственно, уже был решен, но они хотели присутствовать при официальном принятии решения.

Глава XXXII. Билль о возмещении убытков{173}

Арка святой Анны i_035.png

Проследуем же, друг-читатель, на галерею, мы будем присутствовать при великом событии. Поскольку избирательная урна нелицеприятно вынесла суровый приговор нашим скромным достоинствам и не предоставила нам законного места в священных сих стенах, и поскольку мы, верноподданные и законопослушные кондитеры, не станем якшаться с толпою смутьянов, дабы завоевать себе оное и возвесть себя самих в ранг членов курии,{174} проследуем же, благосклонный читатель, проследуем же скромно на галерею. Удовольствие больше, да и в художественном отношении роль сия много выигрышнее.

Я не хочу сказать этим, что признаю больше прав за субъектом, каковой посредством интриг и мошенничества пролезает туда, куда не открывают ему дорогу ни добродетели, ни таланты, ни заслуги, ни доверие общества; говорю только, что не хочу следовать ни тем, ни другим путем, почитая оба недостойными.

Итак, мы на галерее, поглядим же.

Во главе широкого стола, где совсем недавно дымился лакомый ужин наших отцов города, восседал Мартин Родригес, самый старый и самый почтенный из всех. Справа и слева от него расселись остальные. Между ними поместились Васко, оба брата, Руй Ваз и Гарсия Ваз, а также кое-кто еще из народных вожаков. Прочие оказались на положении статистов. Толпа, заполнившая переднюю, лестницы, портал и прилегающие улицы, общалась с теми, кто пребывал под сенью муниципального святилища, посредством помыслов, как выразился бы богослов.

Когда гул приготовлений улегся и заседание открылось — воспользуемся этим нынешним словечком, — Васко, не дожидаясь соблюдения прочих формальностей, взял слово.

— Сеньоры судьи, советники и отцы нашего города, вот перед вами честный наш народ, он избрал вас, дабы вы наставляли его и вели, и вот под набатный звон, в согласии с обычаями нашими и вольностями, призван был он сюда и явился, дабы обмыслить и обсудить купно с вами одно важное дело и предприятие, каковое для всех нас существенно, и мы исполнены решимости довершить его и довести до конца нынче же, как и подобает.

— Да, нынче же, нынче! — взревела толпа.

— Потише, друзья мои! Такого рода вещи нельзя решать сгоряча. Успокойтесь.

Диву давался Мартин Родригес, диву давались и Жил Эанес, да и все прочие члены Совета, видя, что Васко, студентик этот, любимец епископа, стал глашатаем народа, его трибуном. Еще более дивились они, видя, что какой-то юнец без положения и власти столь уверенно управляет волею толпы. Не знали они, что́ думать и как понять сие. Торопливо пошептавшись с коллегами, Мартин Родригес, поскольку являлся он главенствующим судьей или старейшиной средь советников, — как больше понравится, так и зовите, — сказал с важностью, пряча за властностью тона сильнейшую нервную дрожь: