— Знаю все и знаю, что народ негодует и жаждет мести. Ты должен идти; тебе пора идти, сын мой. Да препояшет бог Самсона{113} и Гедеона{114} чресла твои карающим мечом. Я же возьму в руки свои нож Юдифи, и в чае кары выну из мешка голову Олоферна, и явлю народу.
— Матушка, матушка, — вскричал юноша в ужасе, — но чего хочешь, чего ждешь ты от меня?
— Того, что ты свершишь: чтобы ты отомстил за меня, отомстил за нас.
— Да, я обещал королю, что нынче ночью моими стараньями откроются перед ним городские ворота и что овладение соборной крепостью мы берем на себя. Я уже и сам не знаю, хорошо поступил или дурно, да и знать но хочу: раз обещал, значит, должен выполнить. Каковы бы ни были побуждения короля, он защищает наши вольности, народ за него, и горожане Порто хотят принадлежать ему, а не епископу. Эти двое, что недавно ушли отсюда, уведомят всех наших сторонников, а их в городе немало. Простонародье не нуждается в том, чтобы его так уж подстрекали, потому что гнет церковников невыносим; они настолько обнаглели в своей развращенности, что даже не утруждают себя лицемерием; сносить это долее — позор. Я с чистой совестью принял сторону угнетенных. Я перешел в стан короля, и он взял меня к себе на службу; я служу ему и членам нашей городской общины. Все это я делаю и буду делать; но поднять руку на… Нет, никогда! А этот брат Жоан да Аррифана, скажи, кто он мне, этот монах, — дядюшка? С чьей стороны? Он твой брат?
— Он никто мне, сын, но я не держу на него зла. Он сам никогда мне зла не делал, а, может статься, делал даже какое-то добро.
— Так что же, он брат моего отца? К этому-то и сводится великая тайна касательно моего происхождения, — к тому, что я отпрыск благородного рода Аррифана, какого-нибудь погонщика мулов или конюха из крещеных мавров?
— О если бы, сын мой, не текла в тебе та кровь, которую именуют они столь благородной!.. Брат Жоан да Аррифана не состоит с тобой ни в каком родстве. Он растил тебя с малолетства, но… Ты все узнаешь, сын мой, когда придет время.
Васко уже не владел собою: возбужденный, раздраженный умолчаниями и тайнами, он воскликнул в великом нетерпении:
— Мое имя, мое имя, Гиомар… имя моего отца! Я хочу знать его. Если ты действительно моя мать, если и впрямь питаешь ко мне ту любовь, о которой говоришь, открой мне имя моего отца. Я буду хранить тайну, если такова твоя воля, но знать его должен. А не то…
— Васко, — отвечала мать, нежно обнимая его и осыпая ласками, — Васко, ты уже мужчина, и я родилась заново, вновь обрела жизнь, силу и желание жить с того мига, как увидела тебя таким; но ты мужчина лишь со вчерашнего дня, сын мой, а я вот уже восемнадцать лет как твоя мать. Вот уже восемнадцать лет, как я жива лишь тобою и лишь ради тебя: рассуди же, успела ли я поразмыслить над тем, что к твоей пользе. Кровь твоя благородна, благороднее быть не может, по суждению христиан, но покуда еще не пробил час, еще не пора тебе узнать тайну твоего происхождения.
— Ну что же, оставайся при своих тайнах, я останусь при своих сомнениях и предчувствиях. И поищи другое орудие для своей мести, ибо…
— Ты…
— Я всего лишь бедный студент Васко, без семьи, без имени… и в этом мире есть у меня одна-единственная поддержка и опора — человек, который заменил мне отца. И будь он хоть величайшим преступником в мире… он отец мне…
Гиомар подскочила, словно подброшенная вверх электрическим разрядом небывалой силы. Ее смуглое лицо с резкими чертами, еще миг назад сиявшее жизнью и силой, внезапно исказилось, побледнело, пожелтело, как у покойницы, все оно подергивалось, черты стали пугающе неузнаваемыми, словно под властью внезапного приступа азиатского гнева.
— Что с тобою? — вскричал Васко в смятении и ужасе.
— Ничего, — отвечала она загробным голосом.
Затем, обращаясь к себе самой, шевеля побелевшими устами, чтобы дать выход мыслям, терзавшим ей душу, она забормотала, словно молясь или заклиная:
— Сыновья господа избирали жен себе среди дочерей человеческих… Демон Асмодей{115} влюбился в красоту Сарры, дщери Рагуила, и убил одного за другим семь мужей ее… Почему же не должно ему умереть, а мне жить? Не моим был грех, но лишь мне пришлось каяться… Я исполнилась отвращения к жизни… И смирилась с нею, сохранила ее, чтобы дожить до того дня, когда заключу дитя мое в объятия, и коснусь устами чела его, и прижму его голову к своей груди, и скажу ему: «Приди, сын мой, взгляни на нищету матери своей, на стыд ее и позор. Взгляни на это лицо, его столько лет оплевывали, на эти морщины преждевременной старости, над ними столько лет глумились. Твою мать подвергали гоненьям, издевательствам, швыряли в нее каменьями, честили ведьмой, жидовкой, блудницей, мерзкой и гнусной старухой!.. Взгляни, сын мой, все это запечатлелось на лице у меня, оскорбления иссушили его, словно знойные ветры, все это запечатлелось на моем теле, оно зачахло от кнута, что его опозорил. Взгляни на все это, сын мой, и отомсти за меня, отомсти за мать, дитя мое!..»
— Ты будешь отмщена! — воскликнул Васко в волнении, поддавшись властному могуществу ведьмы. — Ты будешь отмщена. О, я клянусь тебе в этом. Ты будешь отмщена, мать моя. Моя несчастная, моя бедная мать, я должен отмстить за тебя. Так это он, лишь он один — виновник твоих несчастий?
— Лишь он один, — отвечала Гиомар, уже сияя надеждой и ликованьем.
— А как же отец мой, ведь он предал тебя, покинул!.. Как случилось это, скажи мне, и какое участие принял во всем этом твой недруг, человек, который…
— Он причина всех моих несчастий, лишь он один. Не спрашивай, как случилось это, не вынуждай меня нарушить страшную клятву, ведь я клялась Иеговой и книгами Священного писания. Да умрет он и сгинет и да будет имя его обесчещено и опозорено! Пусть плюют люди в лицо ему, как плевали мне в лицо! Пусть, подобно тому, как была бита кнутом я… да, была, Васко, палач принародно бил кнутом у позорного столба твою мать… как ведьму, как блудницу, как коварную и злокозненную женщину… И меня ждал костер, если б не закуталась я в эти лохмотья, не запятнала кожу свою этими мерзкими язвами, если б не пошла бродить от двери к двери, от паперти к паперти, не становилась бы на колени, как идолопоклонница, перед христианскими кумирами, не читала бы их молитв, не перебирала бы эти нелепые бусинки, что выдумали магометане и переняли суеверы-христиане…
— Довольно, мать, я ухожу. Король дон Педро нынче ночью вступит в город. И ты, мать моя, будешь отмщена, клянусь тебе в том.
— Да вооружит бог силою твою десницу и да вложит в душу тебе гнев кар своих! Ибо поистине, сын мой, ты один должен и можешь быть орудием его гнева и дланью его правосудия. Возьми это, здесь золото, мой сын, трать, расточай, бросай его на ветер, оно твое. Без золота ничто не свершается в этом мире, а ты свершишь все, что захочешь, ибо владеешь миллионами.
Старуха наклонилась и, отомкнув тайник, находившийся у подножия очага, вынула оттуда множество мешочков с монетами и зашила их в камзол юноши и в епанчу его, так что вся одежда Васко оказалась как бы на подкладке из золота.
— Еще одно объятие, дитя мое, и ступай. Гроза миновала, идет мелкий редкий дождик. Нынче ночью я пребуду с тобою и благословлю тебя, ибо ты добр и силен, как и подобает отростку от доброго древа.
Глава XXII. Заговор и программа
Васко обнял мать, принял ее объятия и ласки и вышел наконец из ведьминой таверны. Небо уже очистилось и было почти ясным. Молодой человек подошел к пристройке, примыкавшей к примитивно и грубо сработанной стене заведения, или, вернее, составлявшей часть оного, ибо в эту пристройку погонщики ставили своих мулов, — Васко вывел оттуда застоявшегося гнедого, который, дивясь тому, в сколь недостойное место попал, томился и ярился, ибо ему не терпелось вернуться в роскошные конюшни дворца. Юноша заговорил с ним, благородное и умное животное, узнав голос, тотчас же успокоилось и присмирело. Едва ощутив у себя на гриве руку хозяина, а в стремени тяжесть его ноги, скакун, покорный и кроткий, склонился, подобно дромадеру, чтобы принять седока. Твердой и на диво уверенной рысью спустился он по обрывистым склонам Гайи, ни разу не оступившись и не поскользнувшись ни передними, ни задними копытами о вылетавшие из-под них и катившиеся вниз по круче камни и гальку.