-Ну и что с ним делать? - поинтересовался Муромов у Голембиовского.

   -А вы мне хоть что-то доброе о нём сказали? Развели клоунаду, - с упреком вздохнул Голембиовский, - но этот роман - подлинно единственная русская утопия, воплотившаяся в жизнь, и пока все наши судорожные попытки вырваться из "четвертого сна Веры Павловны" безуспешны. У людей с "новой" нравственностью, точнее, с полным отсутствием таковой, оказалась железная хватка... Но я бы его вымарал из литературы - так же, как его последователи вымарали из нее Самарина, Суворина, Победоносцева и Аксаковых...

   - Не говоря о том, что несчастным учителям литературы не придётся изощряться во лжи, выдавая это убожество за шедевр стиля... - поддакнул Верейский.

   -Veto, - провозгласил Ригер и мстительно улыбнулся. Марк отыгрался за муки эстета над романом. Он уже поднимался и надевал шарф, когда его припечатало ворчание Голембиовского.

   -Больше, Марк, водки не покупайте. Пролетарское пойло делает из вас фигляра.

   Впрочем, Ригер не обиделся. Он и сам не любил водку.

   Глава 10 "Порождение ехидны..."

   "Ничто так не заразительно, как заблуждение,

   поддерживаемое громким именем".

   Жорж-Луи Леклерк де Бюффон

   -Следующий - Толстой? - уныло поинтересовался наутро Ригер, - мы захлебнемся. Матерый же человечище. К пятнице не успеем, это точно.

   -Нужно четко выследить доминанту личности, - решил Верейский, - и не лезть в дебри.

   Голембиовский, озирая "юнцов" тем ласковым взглядом, каким Эйнштейн смотрел бы на играющих котят, усмехнулся.

   -Считаете, Борис Вениаминович, - заметив ироничный тон Голембиовского, спросил Муромов, - что не по себе сук рубим?

   Тот покачал головой.

   -Начнёте копать - поймёте, - старик с утра неожиданно появился на кафедре с трубкой, и сейчас набивал её каким-то душистым табаком, от которого исходил томный аромат спелых вишен. - Никакой целостности и доминанты в личности Толстого нет. Цельные личности не мечутся до восьмидесяти в поисках себя. Помните Вяземского? "Один из главных недостатков нашей литературы заключается в том, что наши грамотные люди часто малообразованны, а образованные часто малограмотны. Можно к этому ещё прибавить, что нередко встречается дарование, при котором нет ума, и ум, при котором нет дарования..." Вот тут собака и зарыта... - старик неторопливо затянулся, выпустив клуб ароматного дыма, и стал чем-то похож на комиссара Жюля Мегрэ. Вскоре прозвенел звонок, и Голембиовский, вооружившись коричневой кожаной папкой, ушёл в аудиторию на лекцию, предварительно предупредив "юнцов", что обсуждение пройдет "всухую": он не потерпит больше пьяных шуточек, ёрничества и дурного злорадства. Только чаёк-с.

   Едва за ним закрылась дверь, Ригер, благоразумно пропустивший последние слова Голембиовского мимо ушей, поднял брови и чуть вытаращил глаза.

   -Предположить, что Толстой не имел дарования, - слишком большая дерзость, старик имеет в виду, что граф был дурак? Я правильно понял? - Ригер по-прежнему выглядел ошеломлённым. - Но если гений несовместим со злодейством, как совместить его с глупостью, помилуйте?

   -А ты сам читал его? - Взгляды Голембиовского на Толстого Верейскому были прекрасно известны, но не счёл возможным знакомить с ними коллег, - давно?

   - Некоторые романы - раза по два, - кивнул Марк, - а "Каренину" - так и раза четыре перечитывал, наверное. Правда, "Воскресение", его трактаты и публицистика не пошли у меня, и дневники тяжеловаты показались, - но и того, что я прочел, достаточно, чтобы...

   -Странно, у него самого было другое мнение... - тихо проронил из тёмного угла Муромов, листая коричневый томик классика, - конечно, кто не знает авторских "скромных" заявлений, но, похоже, Толстой действительно скептически относился к своим романам, в том числе к "Войне и миру". В 1871 году он отправил Фету письмо: "Как я счастлив... что писать дребедени многословной вроде "Войны" я больше никогда не стану". Запись в его дневнике в 1908 году гласит: "Люди любят меня за те пустяки - "Война и мир" и т. п., которые им кажутся очень важными". Летом 1909 года один из посетителей Ясной Поляны выразил свой восторг и благодарность за создание "Войны и мира" и "Анны Карениной". Толстой ответил: "Это всё равно, что к Эдисону кто-нибудь пришёл и сказал бы: "Я очень уважаю вас за то, что вы хорошо танцуете мазурку". Я приписываю значение совсем другим своим книгам (религиозным!)".

   По физиономии Ригера было заметно, что он едва ли не впервые услышал, что Толстой писал религиозные труды: Марк почесал нос, отвёл глаза от приятелей, потянулся к последнему из двадцати томов, что громоздились на полках, и открыл полный список произведений Льва Николаевича.

   -Вот тебе, бабушка, и Юрьев день... - пробормотал он через несколько минут и, взяв какие-то тома с полок, погрузился в чтение.

   Они условились, дабы не распыляться, сосредоточиться на личности писателя и его влиянии на поколения. Ситуация усугублялась тем, что, по мнению Верейского, ХХ век, с его кошмаром двух мировых войн, концлагерей и ГУЛАГов, уничтожил сами основы рациональности. Рассудочный Толстой сегодня - мертвая зона. Муромов не согласился - классик есть классик, гений есть гений. Ригер был объективен. Надо рассмотреть.

   К пятнице Ригер начал признать правоту Голембиовского. Он уныло пролистал записи.

   - С внешней стороны кажется, что понять личность Толстого сравнительно легко, а между тем, он не менее загадочен, чем Гоголь и Достоевский. Толстой, оказывается, всю жизнь "каялся" и писал "исповеди", во всех сочинениях обнажал душу публично, и всё-таки я пока чего-то не понимаю. Резонно было бы предположить, что мне трудно осмыслить гениальность, и я ее просто не вмещаю, но почему-то эти его религиозные писания совсем не производят впечатление одарённости...

   Общий сбор был назначен на семь вечера, стол украшали только чашки, чайник и аскетичная ваза, демонстративно наполненная Ригером сухарями. Правда, с изюмом.

   -И, как ни парадоксально, - начал Верейский, - Борис Вениаминович прав, Толстой - действительно малообразованный человек. Он рано осиротел, получил бессистемное домашнее образование, был вспыльчивым, чувствительным и слезливым отроком, в гневе часто терял самообладание, становился агрессивным и импульсивным. В 1845 году он был записан на первый курс гуманитарного факультета. В эти годы он производил ещё более странное впечатление, чем Лермонтов. Его замкнутость, заносчивость, неестественная кичливость "демонической позой" обращали на себя внимание окружающих. "В нём всегда наблюдали какую-то странную угловатость", свидетельствует Н. Загоскин. "Изредка я присутствовал на лекциях, сторонясь от графа, с первого же раза оттолкнувшего меня напускной холодностью, щетинистыми волосами и презрительным выражением прищуренных глаз. В первый раз в жизни встретился мне юноша, преисполненный такой странной и непонятной для меня важности и преувеличенного довольства собой". "Его товарищи относились к нему как к большому чудаку", вспоминает В. Назаров. Вопреки общепринятому обычаю студентов записывать лекции, Толстой решает иначе: "На этой же лекции, решив, что записывание всего, что будет говорить всякий профессор, не нужно и даже было бы глупо, я держался этого правила до конца курса". Но подобная оригинальность пользы Толстому не принесла. Он не успевал, и ему угрожало отчисление, в итоге он перевелся на юридический факультет, но и его вскоре бросил...

   Надо сказать, что уже к 16-му году своей жизни Толстой, по его словам, навсегда разуверился. Потеряв веру в личного Бога, он, как это всегда бывает в таких случаях, нашёл себе идола. Таким идолом, которого он боготворил, стал знаменитый французский философ-просветитель, один из предтеч Великой Французской Революции, - Жан-Жак Руссо. Влияние личности и идей Руссо было, несомненно, огромным и решающим в жизни Толстого: с 15 лет он вместо нательного креста носил на шее медальон с его портретом. Оставив университет, он с весны 1847 года, когда ему было 19 лет, жил в Ясной Поляне, потом уехал в Петербург, где проводил время в кутежах с Иславиным, потом он держал экзамен на кандидата прав, но не сдал и снова уехал в деревню. Часто после приезжал в Москву, где снова предавался страсти к игре и посещением борделей, немало расстраивая свои денежные дела. Он сам потом называл это временем "грубой распущенности" и половых излишеств, и описал его после в "Крейцеровой сонате". В 1851 году брат Николай пригласил его на Кавказ, и крупный проигрыш в Москве заставил Льва согласиться. Он стал юнкером в 4-ой батареи 20-й артиллерийской бригады. Товарищи по полку отмечали его вспыльчивость, изменчивость настроения, задумчивость, говорливость, неприязненные отношения к начальству: "Он жил как хороший товарищ с офицерами, но с начальством вечно находился в оппозиции". "По временам на Толстого находили минуты грусти, хандры: тогда он избегал нашего общества. Иногда куда-то пропадал и только потом мы узнавали, что он находился на вылазках, как доброволец, или проигрывался в карты ..." "В Севастополе у графа Толстого были вечные столкновения с начальством. Это был человек, для которого много значило застегнуться на все пуговицы, застегнуть воротник мундира, человек, не признававший дисциплины и начальства. Всякое замечание старшего в чине вызывало со стороны Толстого немедленную дерзость или едкую, обидную шутку. Лев Николаевич не только имел мало понятия о службе, но никуда не годился как командир части: он нигде долго не служил, постоянно кочевал из части в часть...", "...Толстой был бременем для батарейных командиров и поэтому вечно был свободен от службы: его никуда нельзя было командировать. В траншеи его не назначили; в минном деле он не участвовал. Кажется, за Севастополь у него не было ни одного боевого ордена, хотя во многих делах он участвовал как доброволец и был храбр..." - это из воспоминаний о Л. Н. Толстом Одаховского.