-- Да ты в своем уме, Ульяна! Глянь, как солнце жарит!

-- Ничего, потерпим, а выйдет за город, все снимем. -- Мама после свой секрет открыла, что больше всего боялась, как бы я ножку о разбитое стекло не поранила. Ведь тогда ей пришлось бы тащить кроме братика и сумок еще и меня.

Шли по проспекту Революции, и мне казалось, что все-все на меня глазели. Я валеночками по асфальту шур-шур, битое стекло под ними как ледок потрескивало. От жары было невмоготу, но терпела, молчала. А на спуске к Чернавскому мосту -- столпотворение: люди шли на левый берег нескончаемым потоком. Все молили Бога, чтобы самолеты не налетели. В этот раз обошлось. Только к вечеру добрались до Новой Усмани. Разместились в маленьком домике. Мать запереживалась: они-то все родные, а она для них -- чужая, да еще с детьми малыми! Ночью почти не спали: сидели в огороде и слушали, как в небе гудели самолеты. Их было много, а потом в городе раздавались взрывы и дрожала земля. Над Воронежем все выше и выше поднималось огромное красное зарево. Отбомбившись, самолеты возвращались обратно, а сидевшие в огородах, испугавшись, бросились в посадку. Но я этого уже не слышала и не видела, так как, умаявшись за день, уснула на картофельной ботве. Мама сидела рядом, качала Сережу и меня не будила. Досыпали в сарае.

Утром мама сказала:

-- Крутись не крутись, дочка, а надо уходить. Тут тесно, не перезимуем. Ты как? -- Она со мной советовалась, а я в этот раз смолчала. Уходить далеко от города не хотелось. Но мама вспомнила совет папы, что если будет совсем худо, то надо уходить в Добринку -- там нас приветят. Повернув голову в сторону города, откуда по-прежнему слышались взрывы, и, повздыхав, мама больше ничего не сказала. Одному Богу известно, как до Добринки добирались. Больше тащились пешком, реже на подводе, если вдруг кто-то сжалится и подвезет. Один раз подвезли на машине военные: маму с Сережей посадили в кузов, а меня в кабину: мне так потом не хотелось вылезать из кабины. Беженцев в Добринке тоже полным-полно. Нас определили в первую попавшуюся избу. Мама об отце промолчала, а зря. Семья, куда подселили, была большая, и они еще каких-то родственников поджидали. Маме сразу дали понять, чтобы, пока не поздно, искала другое жилье. Она охала, сокрушалась, понимала, что с двумя детьми будет непросто! Первую ночь спали на полу, хозяева даже соломы для нас пожалели. Мама постелила на пол юбку и еще что-то, а под головы положила сумки и мою пальтушку с валенками. Ночью мне захотелось пить: мама подошла к ведру, а оно перевернуто. Взяв пустую бутылку, пошла к колодцу.

Утром пришла в сельсовет и попросила переселить в другое место. Напомнила, что муж тут комбайнером работал, отсюда его и на фронт забрали. Ее попросили день-два подождать. Но у нас уже не было никакой еды, и мы с мамой пошли по селам просить милостыню. Она меня научила как тянуть руку и как протяжным голосочком жалобить людей... "Дайте на пропитание малым детям, оставшимся без отца. Да вознаградит вас Христос..."

Кто что мог подавали, тем и питались. Наступали холода. Как и где дальше жить? Зимой-то много не находишься. Тут еще заболел Сережа: он стал хиленьким и все время плакал, плакал. Мне тоже доставалось: ребятишки иной раз как прицепятся с дурацкими криками и не замолкнут, пока из села не уйдем.

-- Попрошайка, попрошайка! -- кричали они. Было обидно, они-то дома, а мне куда? Плакала, злилась, кулачком грозила, что вот вернется с фронта папа и их побьет. Ночевали где придется. Сережа совсем дошел, плакать перестал, глазки почти не открывал, только изредка легонько постанывал. Глядя на больного братика, мама вся из себя выходила.

-- Сыночек, -- просила жалобно, -- ну открой светлые глазоньки, погляди на свою мамочку и сестрицу Лидушку! Мы тебя так любим, так любим...

Но Сережа глазки почти не открывал, ничего не ел, стонал все реже и реже. Мама заходила к деревенским знахаркам, но те, посмотрев на братика, безнадежно разводили руками. Обхватив посиневшими ладонями лицо, мама в отчаянии шептала:

-- Что же я Ерофею скажу... Он так сына хотел... -- Вскоре брат умер. Его похоронили в одном гробу с умершей женщиной. Мама и я долго на могиле плакали.

После его смерти мы с мамой вернулись в Добринку. Зашли в сельсовет, а там маму поругали, что не дождалась и ушла неизвестно куда. Теперь нас поселили в избу, где когда-то жил папа. Маме дали работу, а я с другими ребятишками была под присмотром пожилой доброй хозяйки. Все ребятишки были такие же, как и я -- из беженцев.

Шли дожди, на улице в тапках или валенках не побегаешь, вот и выдумывали разные игры. Но потом пришла зима: вьюжная, студеная, окошки покрылись плотным инеем: ничего в них не видно. Мы отдували дырочки и глядели, что на улице делается. Мама прибежит на обед, побудет немного со мной и опять, укутавшись, бегом на работу. Как-то ворвалась с радостными глазами и обрадовала, что наши войска освободили Воронеж. Сразу засобиралась домой. Ее хозяйка отговаривала переждать зиму в Добринке, а вертаться по теплу. Не послушала. Оделись с ней потеплее и рано-рано утром поехали на попутной машине в Воронеж.

Город было не узнать: сплошные развалины, вместо окон -- мрачные глазницы. Жутко смотреть. От Заставы, где нас высадили, добирались пешком. Шли по проторенной в глубоком снегу тропе. Мама крепко держала меня за руку: столько еще в развалинах снарядов и мин. Ее волнение передалось и мне: я боязливо озиралась, шла еле-еле, спотыкалась. Мама расстроено просила:

-- Иди поровней, Лидушка, не отставай. -- Она сама не ожидала увидеть таким родной город, охала и проклинала немцев. От покрытого снегом всего исковерканного и порушенного хотелось не просто плакать, а кричать, звать на помощь.

Но наш дом, к счастью, уцелел. В нем разместилась редакция какой-то газеты. Маму попросили временно пожить в другом месте. Она согласилась. В комнате, куда поселились, жила еще одна семья. Мама откуда-то принесла железную кровать, стол и табурет. Мне так хотелось, чтобы в комнате тикали часы, с ними веселей, но их не было. По вечерам топили чем придется железную печку, труба от нее выходила наружу через окно. За ночь печка остывала, и было холодно. Спали на соломенных матрасах, донимали вши. Мама меня купала подогретой водой, посыпала голову каким-то порошком и плотно заматывала. Она говорила, что нам-то грех на судьбу роптать, другие вон живут в погребах да в подвалах.

Ее приняли на работу в пекарню на улице Кирова. А меня-то оставить не с кем, вот и брала с собой. Я ей не мешала, играла себе в бытовке до конца работы, зато к вечеру иногда получала булочку. Один раз сильно простыла, кашляла, носом расхлюпалась, а мама подстелила фуфайку, уложила меня на печь, чтобы прогрелась. Я уснула, а она позабыла. Увидела, когда проснулась, да как закричит:

-- Слезай, Лидушка, быстрей, слезай!

Я с горячей печи сползла, а мама охает, себя ругает:

-- На кого ж ты похожа, прямо помидор спелый! Да что ж я, бестолковая, натворила!

Но все обошлось, и я выздоровела. Вскоре она определила меня в детский садик, только что открывшийся на углу улиц Пушкинской и Девятого января. Мама вначале заводила меня в садик, а потом спешила на работу. Работа у нее была посменной, из-за чего в садик приводила в разное время. Бывало, что садик еще не работал, и она оставляла меня сторожу. Приткнувшись в уголок, досыпала. Мама как могла выкручивалась, чтобы меня одеть и обуть. Помню, сшила пальто из куска белого с желтыми полосками одеяла. Ребята в садике из-за него дразнили меня арестанткой, но я на них нисколько не обижалась: сами одевались не лучше. Скоро нас переселили в дом на Среднемосковской улице: все дыры в нем позаделали, поставили двери, окна и вселили много семей. Теперь у нас была хоть и маленькая, да своя комнатка.

Мама говорила, что я росла послушной девочкой. Спали с ней вместе, и я слышала, как она перед сном молилась. Я тоже стала молиться и просить Боженьку, чтобы он уберег маму и вернул домой папу. Когда долго-долго глядела на висевшую в уголке иконку, мама спрашивала, о чем думаю.