Изменить стиль страницы

Во-вторых, как хорошо знали друзья и ученики Бора, он вообще лучше говорил, чем слушал, и вполне был способен «неправильно понимать то, что ему говорили другие». Так писал Пайерлс [9], сам ученик Бора, очень близко его знавший. То же по существу сказал Теллер в вышеприведенном отрывке (с. 310).

В-третьих, неосторожность любого из них могла стоить жизни им обоим. Беседовали они, гуляя вечером по улице, так как опасались, что в доме Бора установлены потайные микрофоны, но каждый из них мог потом неосторожно проговориться. Оба были очень напряжены (в одном из упомянутых выше черновиков Бор сам пишет, что разговор шел на фоне «печали (горя?) и напряжения» («sorrow and tension» в английском тексте).

Юнг [1] описывает эту встречу так: Бор «… сразу же повел себя чрезвычайно замкнуто и сухо» со своим «бывшим учеником и любимцем». Гейзенберг же «… постепенно и осторожно стал подходить к вопросу об атомной бомбе. Но Гейзенбергу, к сожалению, не удалось достичь нужной стадии откровенности и искренне сказать, что он и его группа сделают все, что в их силах, чтобы задержать создание такого оружия, если другая сторона согласится поступить так же». Но из-за того, что разговаривали осторожно, обиняками, каждый слышал то, что ему казалось особенно важным. Так, как говорил мне Л. Д. Ландау, друг и ученик Бора, впервые после войны встретившийся и много общавшийся с Бором тогда же, в 1961 г., в Москве, вопрос Гейзенберга: «Что ты думаешь о создании атомного оружия?» Бор однозначно воспринял как попытку выведать, не занимаются ли этим оружием физики в странах антигитлеровской коалиции, каковы их успехи, т. е. попросту как попытку шпионажа.

Такое убеждение осталось у него навсегда, как показывают эти его разговоры с Ландау через 20 лет после копенгагенской встречи, а также досрочно обнародованная в 2000 г. часть архива Бора (не через 50 лет после смерти Бора, как вначале было решено его семьей, а на 10 лет раньше в связи с возникшим бумом). В ней содержатся в частности однотипные варианты черновиков неотправленных писем Гейзенбергу, без даты, но, по-видимому, тоже конца 50-х годов (обычная манера Бора, который даже научную статью, отправленную в печать, в корректурах переделывал по многу раз). Каждый из этих черновиков содержит написанную категорическим тоном коронную агрессивную по тону фразу типа: «Я хотел бы знать, какое германское правительственное учреждение дало тебе разрешение поехать ко мне и вести переговоры по столь тщательно охраняемой секретной проблеме?» В самой этой фразе уже слышится полная уверенность, что Гейзенберга направили к нему со шпионским заданием. Никаких данных о том, что оно имело основание, мне неизвестно.

В статьях других западных авторов мы находим «ужасно» звучащие слова о том, что по возвращении из Копенгагена Гейзенберг представил в гестапо отчет о поездке («который, к сожалению, не сохранился»), или что гестапо затребовало от него отчет. Авторы (как и Бор) явно считают это указанием на то, что Гейзенберг ездил по заданию (может быть, шпионскому) гестапо.

Какая характерная для всех этих свободных людей наивность, незнание обычаев тоталитарной системы!

Придется напомнить, как это происходило в другой подобной системе, у нас, когда научный работник пытался выехать за границу, например, на научную конференцию. Такие поездки стали случаться, очень понемногу, после смерти Сталина и сложился определенный официальный порядок.

Сначала административно-научное начальство намечало число и состав делегатов на конференцию, конечно, уже с учетом того, кто может подойти по анкете. Затем пожелавший поехать (или получивший приглашение оргкомитета конференции) должен был заполнить необъятную анкету (вплоть до вопросов о родителях жены), пройти инквизиторское «собеседование» на заседании всего парткома института, где члены парткома задавали ему каверзные, иногда издевательские вопросы. Если этот перекрестный допрос завершался положительной «Характеристикой» (основной документ, в котором содержались и такие обязательные фразы: «морально устойчив, живет с семьей», и заключительная фраза: «партком несет ответственность за товарища (имя рек.)». Плохо было, например, холостым, — у них не оставалось заложников в стране, они могли и не вернуться, стать «невозвращенцами». Им обычно отказывали).

Параллельно «Дело» направлялось в «органы» (аналог гестапо), как считалось, секретно, но об этом все знали. Заключение «органов» оставалось неизвестным, оно направлялось в конечную инстанцию — «Выездную комиссию» Центрального Комитета партии. Но еще нужно было пройти «собеседование» в «Выездной комиссии» районного комитета партии. Она должна была утвердить «Характеристику» парткома института. Эта комиссия обычно состояла из строгих старых членов партии сталинских времен. Они знали, что нужно «тащить и не пущать», но ничего не понимали в науке, ее нуждах, в особенностях людей науки.

Если указанные этапы проходились благополучно, то составлялась делегация, которую всю приглашали на инструктаж в ЦК партии. Здесь безграмотные партчиновники проводили строгую беседу о том, как себя надо вести «за рубежом»: не вступать в необязательные контакты, избегать «провокаций», никогда не ходить в одиночку, избегать женщин (известно, как один инструктор пояснял: «те женщины ничем не лучше наших; приедете домой, поедете в отпуск, там развлечетесь») и т. п. Нужно было там же прочитать печатную инструкцию по «поведению за рубежом» и расписаться в том, что ее прочитал, и т. д.

Заранее составлялось «техническое задание», где перечислялись поручения: сделать такой-то доклад, посетить только указываемые города, в контактах с иностранными учеными отстаивать политику советского правительства, выяснять отношение отдельных иностранных ученых к советской политике (эти последние пункты выполняли, конечно, немногие «любители» таких дел, профессиональные агенты и т. п.)

И после всего этого в последние 1-2 дня перед отъездом (чтобы не было времени обжаловать отказ) все решала «Выездная комиссия» ЦК. Здесь очень часто отдельных ученых вычеркивали без всяких объяснений (ведь именно сюда стекались секретные заключения «органов»). Обычным делом было исключение из делегации в последний день перед отъездом. Бывало в день отъезда неожиданно снимали с самолета. Так, в 60-х годах в Москве в аэропорту сняли с трапа самолета уже всходившего на него известного физика, ученика, сотрудника и соавтора Ландау, командированного в Югославию и прошедшего благополучно через все описанные стадии «частилища» Я. А. Смородинского. В 1977 г. на моих глазах в московском аэропорту не пропустили к самолету известного во всем мире специалиста по космическим лучам, только накануне прошедшего «инструктаж» и включенного в делегацию на Международную конференцию в Болгарии, много десятилетий сотрудничавшего со мной Л. И. Дормана. Этот обычай знали организаторы зарубежных конференций и учитывали. Так, например, в 1979 г. я был приглашен докладчиком на конференцию в Берне, посвященную столетию со дня рождения Эйнштейна и организованную так, что каждое заседание посвящалось одной из эйнштейновских тем и отдавалось одному докладчику. Но на «моем» заседании предусмотрели еще одного докладчика (Вайскопфа). Ведь меня могли в последнюю минуту не пустить и целое заседание было бы сорвано.

При этом, разумеется, в каждую делегацию включался агент КГБ (его иронически называли «физик в штатском»; все это было в любых делегациях: когда ехали на международный конкурс, скажем, скрипачей, то в группу в качестве «равноправного члена» включался «скрипач в штатском»). Его отчет и оценка поведения каждого делегата в процессе поездки влияли на возможность последующих поездок.

После возвращения каждый ученый должен был представить письменный отчет (понятно куда он поступал) по выполнению «технического задания». Без него не принимали финансовый отчет: потраченные деньги должны были точно соответствовать установленной жалкой норме. Все деньги сверх нее, — от кого бы они ни были получены, от советского учреждения, или от оргкомитета конференции, или от какого-либо зарубежного института, который пригласил сделать у него ранее непредусмотренный доклад, — отбирались неукоснительно до последнего цента.