Изменить стиль страницы

«Характер». Теперь придется, как это ни трудно, рассказать об одной черте поведения Михаила Александровича. Речь идет о всем известной его вспыльчивости, иногда перераставшей просто в ярость. Все знали о ней, и прощали эту, нередко несправедливую, ярость не только потому, что любили его. Дело в том, что она направлялась в значительной мере «изотропно», не только на людей, стоящих ниже его по официальной иерархии или на том же уровне, но и на «вышестоящих».

Однажды, в конце 40-х годов, он был в кабинете у прикомандированного к ФИАНу генерала НКВД (официально он назывался Уполномоченным Совета Министров СССР). Такие генералы в то время были и в других институтах, выполнявших секретные работы. Они помогали связи с центральным руководством и, конечно, в известной мере, контролировали работу институтов. Особое внимание они, разумеется, уделяли наблюдению за сотрудниками института, возможности привлечения их к секретной работе и т. п. Это называлось «работой с кадрами».

Будучи в благодушном настроении, он подал Михаилу Александровичу совет, который он сам, вероятно, рассматривал как знак особого уважения и доверия. Генерал сказал: «Почему бы вам, Михаил Александрович, не вступить в партию? Я сам готов дать вам рекомендацию». Как через два дня с удовольствием рассказывал мне Михаил Александрович, он взорвался, как мина, на которую неосторожно наступили. «Что-о-о! — закричал он. — Вы хотите, чтобы я вступил в партию, которая насаждает антисемитизм, держит крестьян в колхозах…» и т. д. Он так кричал, что испуганный генерал забегал, поплотнее закрывая двери, чтобы не были услышаны крамольные слова, и пытаясь успокоить Михаила Александровича. Все кончилось ничем, хотя за такие высказывания в то нелегкое время можно было и дорого поплатиться.

В другой раз он кричал на заместителя директора института. Но я хочу рассказать о его несправедливом гневе, свидетелем которого я был сам.

Как-то ранней весной то ли 50-го, то ли 51-го года, после заседания кафедры в МИФИ, помещавшемся тогда на улице Кирова (Мясницкой), мы вышли на улицу, и группа членов кафедры решили пройтись пешком, провожая Михаила Александровича домой, на проспект Мира, где он тогда жил. Мы шли по чудным весенним улицам, болтая о разных разностях. Вдруг, когда мы уже приблизились к станции метро, где должны были расстаться, Михаил Александрович заговорил об одном человеке, который, по его мнению, пошел на постыдный компромисс и не защитил подвергшегося антисемитской травле коллегу.

Взвинчиваясь все более по ходу рассказа, он стал так бранить эту личность, что один из нас, считавшийся очень покладистым, стал ему возражать, убеждая, что нельзя так перечеркивать человека, сделавшего очень много хорошего, часто жертвенного, и для науки, и для многих людей, и что совершенно неясно, мог ли он сделать что-либо в защиту коллеги в то тяжелое время. Это совершенно вывело Михаила Александровича из равновесия. Он буквально заорал на возражавшего — назовем его N (воспоминания мои не о нем, а о Леонтовиче, и его имя несущественно): «Вот из-за таких, как Вы, и плодятся подлецы! Такие, как Вы, еще хуже этих подлецов» и т. д. N остановился, по словам третьего из нас, побледнел, как мел, и тихо сказал: «Если вы немедленно не извинитесь передо мною, то я никогда не подам Вам руки и не скажу ни единого слова». Михаил Александрович оторопел, отвернулся и стал уходить. Этот третий из нашей группы в ужасе забегал между ссорящимися, выкрикивая: «Товарищи, вы с ума сошли, что вы делаете!» Михаил Александрович остановился, вернулся назад, сунул вперед руку лопаткой и зло буркнул: «Извините»; а после рукопожатия произнес тем же сердитым голосом нечто совершенно невероятное: «Неужели Вы не понимаете, что я это говорил только потому, что страшно люблю Вас».

Дружба была восстановлена. Хотелось бы остановиться на этом конце из рождественской сказки, но, увы, через 10 или 12 лет я увидел новый, еще более страшный взрыв. В присутствии еще большего числа очень уважаемых коллег Михаил Александрович в состоянии крайнего раздражения вновь обрушился на того же N. На этот раз он поносил якобы обидевших его некоторых сотрудников ФИАНа (хотя на самом деле уже там, в ФИАНе он, вспылив, сам допустил несправедливость, и, я думаю, ощущение этого и было основой его раздраженного состояния).

Не нужно было быть особенно умным, чтобы, зная Михаила Александровича, понять главное: предотвратить еще худшее может быть (может быть!) удастся, только сумев любой ценой прекратить разговор. Но N на это не хватило. Он стал настойчиво и недовольно опровергать Михаила Александровича. За этим, разумеется, последовал небывало яростный взрыв (с употреблением некоторых слов, которые не решаюсь здесь привести). Зная предысторию, нетрудно догадаться о том, что последовало. N сказал: «Один раз я Вас уже простил, когда Вы извинились за свое поведение, теперь же, если Вы и будете извиняться, я уже не прощу». И вышел.

Оба они, конечно, читали Гоголя, смеялись над ссорой Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, сострадали их трагедии. Но только потому, что они были московскими физиками-теоретиками, а не мелкими помещиками в Миргороде за полтораста лет до того, повторив гоголевских героев, они не поняли этого. Оборвалась многолетняя дружеская связь двух семейств, совместные встречи Нового года, долгие беседы в узком кругу. Они переживали разрыв очень тяжело в течение многих лет, но ни один из них не смог преодолеть себя. Через две недели Михаил Александрович, спускаясь у себя дома по лестнице, встретил соседа (двоюродного брата N), хорошо знавшего обоих. Пройдя уже мимо него и завернув за угол, Михаил Александрович остановился и спросил: «Вы знаете, что я поссорился с N?» — «Нет, а кто виноват?» — «Виноват мой характер», — мрачно сказал Михаил Александрович и прошел дальше.

Друзья сумели свести Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича в одной зале и, подталкивая их в спину, уже соединили их руки, но вновь выскочил злосчастный «гусак» и ничего не получилось. С нашими героями успех все же был больше. Под давлением друзей (И. Е. Тамма, Е. М. Лифшица) они восстановили между собой корректные, а потом даже довольно мягкие отношения, но до конца переступить через «гусака» так и не смогли. «Скучно на этом свете, господа». (P.S. Добавлено в 1992 г. Прошли годы после кончины Михаила Александровича, и мне уже больше лет, чем прожил он на свете; к чему дразнить читателя загадочным умолчанием о неком N? N — это я сам, автор настоящих воспоминаний. А тогда, в первый раз, на проспекте Мира, заволновался и пытался нас помирить покойный В. Г. Левич. Мы действительно любили друг друга, и все рассказанное здесь для меня много значило. Поэтому каждое слово запомнилось так отчетливо.)

Но что же такое были эти вспышки неукротимой ярости у Леонтовича? Распущенность? То же наследие неведомого гордого польского шляхтича? Может быть, и это. Но главное объясняет старая мудрость: «Наши недостатки — это продолжение наших достоинств». Для Михаила Александровича такими достоинствами были прямота, невзирая на последствия, яростное отношение к фальши и несправедливости, готовность заступиться за гонимого. К сожалению, слишком легко такое поведение экстраполировалось за должные пределы и превращалось в несправедливый, неподвластный разуму гнев.

Однако именно потому, что эти недостатки характера возникли в тесной связи с благородными его чертами, вызывавшими уважение к Михаилу Александровичу, любовь к нему друзей, сотрудников и учеников, они так легко прощались ему и не затемняют его образ в их памяти.

Вторая научная жизнь. Однажды, в 1951 г., Михаил Александрович налетел на меня: «Послушайте, что вытворяет ваш Игорь Евгеньевич! Сам тонет в болоте и меня тянет туда же! Это, знаете, как, когда на дне глухого пруда сидят утопленники — уже почти сгнившие, покрытые зелеными водорослями, страшные; и вдруг они видят, что кто-то новый барахтается наверху, тонет. И тогда они своими костлявыми руками манят его к себе и кричат: к на-а-м, к на-а-ам, сюда-а-а, сюда-а-а!» Здесь он красочно вытянул вверх руки со скрюченными пальцами и стал загребать воздух на себя.