Изменить стиль страницы

Царь подал знак придворным удалиться: с языческим коленопреклонением все вышли. Книппердоллинг, Крехтинг, Герлах фон Вулен и Гелькюпер одни только остались у царя, между тем как Дузентшуер и Петер Блуст ушли вместе с прочими.

— Что скажете вы о бесстыдстве врагов, позоривших только что нашу святыню? — спросил с беспокойством Ян.

— Мне кажется, мы должны с удвоенным вниманием следить за тем, что предпримут осаждающие, и быть настороже, — ответил Герлах. — За этим посольством, без сомнения, вскоре последует с их стороны какой-либо решительный шаг.

— Жаль, что, несмотря на ум и осторожность Гиллы, замысел не удался, — заметил угрюмо Крехтинг. — Кто однако, мог предать ее? Она умела молчать и действовать и воодушевление ее не имело границ.

— Я тоже думаю, — сказал царь и с бешенством крикнул:

— О, будь он теперь в моих руках, этот негодяй! Он поплатился бы так, как никто еще!

Тилан, охранявший вход в залу, подал записку. Ян распечатал ее и прочел про себя.

Книппердоллинг сердито покосился на него и обратился к собеседникам:

— Все несчастья от этих проклятых козней! — сказал он. — Обман, ложь, коварство, измена — вот что господствует у нас. Не то мы имели в виду при перемене правления! Мы говорили искренне, по-вестфальски, от сердца. Маттисен пошел бы лучше сам и убил епископа. К черту все эти кукольные комедии! Они годятся только трусливым голландцам, а не…

— Ты забываешься, брат! — прервал его Крехтинг, указывая на царя, который сделал вид, будто не слышал мятежной речи регента. Он, наоборот, встал и, с радостной усмешкой на лице, сказал:

— Как, однако ж, Господь споспешествует слуге своему! Герхард Мюнстер, что на посту у Серебряных ворот, сообщает, что один датчанин из войска епископа явился перебежчиком в город и принес известие, кто предал несчастную, благочестивую Гиллу. Это — Герман Рамерс.

— Герман Рамерс? — воскликнули пораженные слушатели в один голос.

— А ведь он был твоим рабом, собакой и обезьяной, Бокельсон, — заметил насмешливо Книппердоллинг.

В глазах царя сверкнул зловещий огонь, тем не менее он холодно ответил:

— Да, тот самый Рамерс, брат мой. Иди же к нему в дом и поспеши захватить его семью — жену и детей.

— Это — дело Ниланда, Ян Бокельсон, — возразил довольно бесцеремонно регент.

— Ты прав, любезный брат; но потрудись, однако, на этот раз передать Ниладу, как подчиненному тебе, приказ исполнить это поручение… Оставьте меня одного, — в заключение сказал царь любезным тоном, хотя тяжелые тучи омрачили его лицо.

Они удалились, обмениваясь выражениями неудовольствия. Гелькюпер один не последовал за другими и дернул Яна за рукав, шепнув ему на ухо:

— Знаешь ли, что скажу тебе?… Не хотел бы я быть на месте Книппердоллинга… Ты был так любезен с ним, несмотря на его грубость. Это не предвещает ничего хорошего.

— Убирайся прочь, жалкий шут!

— Но разве ты не разрешишь мне поздравить тебя с новым браком?

— Прочь с моих глаз!

— Но разве ты не разрешишь мне поздравить тебя с новым браком?

— Прочь с моих глаз!

За приказанием последовал грубый удар кулаком. Гелькюпер отпрянул и ядовито уставился на взбешенного царя, но через минуту разразился смехом.

— Ты сам позовешь меня скоро опять, мастер, — сказал он. Где же тебе вынести без меня полночь, Бокельсон!

С этими словами шут исчез.

Венценосный портной поспешно скрылся под наметом: им овладели судороги, вызванные бешенством и припадками болезни, которая проявлялась каждый раз после сильных душевных потрясений. Целых четверть часа он корчился в мучительных судорогах, затем его охватила мрачная задумчивость, и лишь мало-помалу он стал приходить в себя. Временное затмение исчезло после того, как он несколько минут бессознательно играл, как слабое дитя, своим царским венцом и тронными украшениями. Улыбающееся, как у расслабленного ребенка, выражение лица сменилось озабоченным видом. Тяжелые вздохи вздымали его грудь.

— Подлец Гелькюпер знает, что мне не обойтись без него ночью! Разве он один знает, как несчастен Лейденский пророк. Разве кривлянье этого шута да воспоминания ранней молодости не составляют единственного моего утешения?

Он стал ходить взад и вперед, потом, остановившись перед песочными часами, продолжал:

— Царство на пороховой бочке! Кипучая кровь в жилах, сокровища, лакомства, роскошь и могущество, красивые женщины, весь город — все мое! Но сколько горечи в этом непрочном наслаждении, когда знаешь, что каждую минуту может постигнуть смерть? Разве не изменчива преданность народа? А наш грозный епископ… А помощь где? Ищи ее в поле! Если привидения меня не беспокоят ночью, то все же в тяжелых снах мне мерещатся или кровавая виселица с тысячью мук, или последняя осада города; не то я вижу себя схваченным изменниками. И ужас не позволяет мне даже кричать, звать на помощь.

Мысль об измене напомнила царю дерзость Книппердоллинга и предательство Рамерса.

Книппердоллинга и всю родню Гиллы, мужскую и женскую.

— Мне доносят, — сказал царь, — что эти женщины глумились над смирением Гиллы. Они, может быть, участвовали в предательстве, ни одна из них не избежит кары!

В то время, как скороход бежал исполнить свое поручение, Ян рассеянно смотрел в окно; вдруг он стремительно открыл его, увидев проходящего мимо поручика Ринальда Фолькмара. Он сделал ему знак войти с довольным видом прошептал:

— Вот подходящее орудие! Он поможет мне привести в исполнение мой мастерски задуманный план.

Царь облокотился в раздумьи на аналой, где лежала Библия, и, открыв ее, торжественно читал вслух, при входе Ринальда, песню пророка Иеремии: «На душе у меня грусть; сердце сильно бьется в груди; нет мне покоя».

— Привет тебе, сын мой! — обратился к нему ласково Ян, прерывая чтение.

— Что прикажет царь Сиона? — спросил Ринальд тихо и серьезно.

— Я жажду поделиться чувствами своими с другом. Твой грустный вид воскресил во мне все заботы, гнетущие меня с давних пор. Ты несчастен, сын мой. Лицо твое изнурено и бледно. В твоей походке, в твоих движениях я не вижу прежней живости. Если не ошибаюсь, война — ремесло тебе не по душе, и мне самому думается, что ты призван к лучшему, более достойному тебя!

Ринальд устремил пытливый взор на царя, но, увидев в его глазах одно лишь благоволение, отвечал с грустью:

— Знание человеческого сердца не обмануло тебя, Иоанн Лейденский. Я — разбитый сосуд. Я ощущаю в самом себе двойственность, и она грозит разрушением души. Я связан клятвой, но не могу дать сам себе отчета, правому ли делу я поклялся служить. В городе все приняло такой оборот, что я сомневаюсь в том, во что прежде горячо верил. Я охотно спросил бы твоего совета, но и тебя захватил поток событий и смут. Говорю с тобой откровенно, потому что уважаю тебя: твои последние поступки заставили меня болеть душой. Скажи, Ян, что сделал ты с народом, который тебе доверился? Христианин, исповедующий чистое учение, владеющий всеми дарами пророка, что делаешь ты, и как не боишься подпасть под власть Сатаны? Напомню тебе лишь три вещи. Твое высокомерие и роскошь со времени твоего возвышения, затем многоженство, отвратительный пример которого ты даешь, не смущаясь, всему народу, наконец, коварное покушение подосланной тобою Гиллы… Куда ведут такие дела, если не к погибели? Сердись на меня, но выслушай правду. Возненавидь меня, но отступи, ради себя, ради народа, ради доброго дела!..

Ринальд замолчал, глубоко взволнованный. Царь не только не дал воли своему гневу, но, тяжело вздохнув, ответил со смиренным видом:

— Дух еще не покинул меня, а он — мой возлюбленный; Сатана не имеет никакой власти надо мной. Не время открывать тебе причины, заставившие меня действовать так, а не иначе. Когда-нибудь я сумею это сделать и восторжествую над всеми сомнениями. А пока довольно тебе знать, что я страдаю сам неизмеримо в мучительной борьбе; я с трудом ношу железное иго, которое возложил на меня Небесный Отец, желая испытать мои силы. Что же касается многоженства, я мог бы сослаться на патриархов; но в основе того, что тебя так ужасает, лежат еще более глубокие, мировые задачи; и закон этот создан не моим желанием, а решением старшин. Блеск и роскошь я только перед тобой готов защищать, и всего одним словом, которое приблизит меня в то же время к источнику моих страданий.