Прилично одетый молодой человек подошел и поздоровался с Рабиновичем. Мордхе было знакомо это лицо, но он не мог вспомнить, где его видел. И когда молодой человек уже собрался уходить, Мордхе остановил его:
— Простите, вы не из Плоцка?
— Да.
— Шмуэль?
Незнакомец несколько растерялся. Было ясно, что ему не хочется называть свое имя. Вдруг на его лице появилось удивление:
— Да. Я все-таки узнал вас. Я не ошибся… Мордхе Алтер, да? — Он пожал Мордхе руку. — Вы давно в Париже?
— Второй год.
— Интересно, интересно! — Он протер сиденье кресла носовым платком, присел и снял шляпу. — Человек встречает человека… Вот так совпадение, здесь можно жить годами и не встречаться друг с другом. Вы курите?
— Нет.
Молодой человек достал сигарету, закурил, посмотрел, прищурившись, на колечки дыма над головой, потянулся и спросил:
— Что вы делаете в Париже? Учитесь?
— Нет.
— Просто живете. — Он презрительно улыбнулся и показал на сидевших вокруг посетителей. — Что они так кричат? Видите того в пелерине? Как он тут оказался? Гамлет!
— Вы его знаете? — спросил Мордхе.
— Зачем мне его знать? — Шмуэль затянулся сигаретой и прищурился. — С кем ни заговоришь, все — гамлеты! Каждый мечтает спасти мир, перекроить его карту, но они не знают, эти гамлеты, что из-за них и случаются все беды…
— Как так? — удивился Мордхе.
— Мне кажется, — продолжил Шмуэль, — что каждому здесь хочется изобразить из себя героя, все мечтают стать наполеонами, а на самом деле это мелкие авантюристы и интриганы… Взгляните! Разгоряченные лица, синие носы, рваные ботинки, в одной рубашке без пиджака, кажется, что вы сидите не среди художников и общественных деятелей, а в компании карманников и головорезов! Воздух здесь… — Шмуэль втянул носом воздух.
Мордхе с удивлением вслушивался в слова своего бывшего учителя, сидевшего напротив него, одетого с иголочки, и поймал себя на мысли о том, что Шмуэль остался таким же маскилом, только несколько отдалился от еврейства. Речь Шмуэля задела Мордхе, ему не понравилась его самодовольная ухмылка, и он спросил:
— А что вы здесь делаете?
— Я? Я работаю в императорской библиотеке.
— Библиотекарем?
— Нет, читаю древнееврейские и арабские рукописи. Вы слышали о Ренане? Прежде чем уехать в Палестину, он дал мне рекомендацию на этот пост. На этой работе есть куда расти, нужно только много учиться, а если терять время здесь, в погребке, можно стать разве что общественным деятелем… Впрочем, это не важно, — Шмуэль положил руку Мордхе на колено, — помните, как мы последний раз виделись в Коцке? Реб Иче все-таки стал Коцким ребе, да? Я тороплюсь, — Шмуэль встал и взял шляпу, — приходите ко мне в воскресенье, пообедаем вместе. А потом поедем в Булонский лес… Посмотрите на новый дворец, который построили Ротшильды… Придете? Обязательно приходите! — Он вынул из кармана пиджака визитную карточку, отдал ее Мордхе и пожал ему руку: — Адье!
Мордхе сидел смущенный, у него было чувство, будто его прилюдно раздели. Он порвал визитную карточку, даже не прочитав ее. Ему стало обидно, что он промолчал, надо было хотя бы опрокинуть тарелку с колбасными обрезками на светлый пиджак Шмуэля. Теперь ему стало ясно, что смысл речи Шмуэля заключался в том, чтобы показать Мордхе: Париж не Коцк, где потакают бесталанным и ленивым. В Коцке у тебя, Мордхе, были привилегии, а в Париже ты никто, человек без имени, без места в обществе. А у меня, Шмуэля, ученика ешивы, подвизавшегося у твоего деда, есть место. И если раньше со мной никто не считался, то теперь все будет по-другому…
Конечно, Шмуэль не говорил этого, а может быть, и не думал. Просто Мордхе сделал такой вывод. Он был убежден, что Шмуэль то и дело хвастается своим новым положением, и очень удивлялся, как тот смог когда-то лишить Мордхе веры, если сам никогда ни во что не верил.
Юные годы замелькали перед Мордхе, будто он сидел в растерянности над книгой с картинками и время от времени спрашивал себя, неужели все это произошло с ним? Отец действительно отказался от него, порвал его письма, оставив их без ответа? А мать? Каждую неделю она присылала открытку с одним и тем же коротким текстом: «Мой единственный сын, покайся и вернись домой!» Первое время эти открытки почти сводили с ума Мордхе. Он каждый раз с нетерпением ждал их, и, несмотря на то что клочок бумаги следовал за ним по пятам, как всевидящее око, следящее за каждым его шагом, Мордхе очень боялся, что открытки перестанут приходить. Неделя за неделей все та же открытка с тем же текстом: «Покайся и вернись домой!» И если бы приятели не вытянули из него деньги, он бы через три месяца поехал домой. Мордхе не знал, что делать, стеснялся говорить, как его обобрали, и решил, что он не лучше тысячи других, обретающихся на берегах Сены в окрестных пивных и на рынках. За два месяца он не встретил ни одного знакомого, ночевал на лестницах чужих домов, на скамейках. Он не останавливался ни перед чем, жил как придется, ничем не брезговал. Нельзя упускать самую ничтожную возможность. За каждым твоим шагом следят сотни внимательных глаз, они ждут, когда ты оступишься, поскользнешься, окажешься беззащитным. Тогда они выскочат из своих укрытий и будут радостно смотреть, как ты истекаешь кровью, и добьют тебя при малейшем сопротивлении. Сытые и довольные, они залезут обратно в свои норы и продолжат говорить о справедливости.
А когда ненависть к людям перегорела в Мордхе, он осознал свою неправоту и вновь оказался в польской колонии[21]. Молчаливый, он жил замкнутой жизнью, сам для себя. Никто не знал, где он жил раньше, его поведение казалось подозрительным, и если бы не Кагане, никто не общался бы с ним.
Очнувшись, Мордхе понял, что сидит за столом вместе с Рабиновичем, и хотел извиниться. Рабинович уже доел колбасу и смотрел своими близорукими глазами в книгу, делая пометки в толстой тетради. Он был спокойным и трудолюбивым человеком и верил, что на таких, как он, зиждется мир.
Мордхе, не желая ему мешать, тихо встал из-за стола и хотел расплатиться с официантом.
В дверях стоял широкоплечий человек с длинной светлой бородой пшеничного цвета. Он пришел со своей свитой, как генерал со штабом.
С соседних столиков его приветствовали, приглашали присесть. Мужчина держал одну руку за лацканом застегнутого пиджака, в другой руке мял перчатку. Он посмотрел поверх голов, словно стоя на постаменте, хотел что-то сказать и одарил публику улыбкой.
Это был генерал Мерославский, самый популярный человек в колонии, на которого возлагала надежды молодежь, верившая, что он освободит Польшу.
Костуш, поэт колонии, — пожилой человек с большой головой и еще большим животом — выкатился вперед и, растолкав всех своими маленькими локтями, освободил генералу место. Он поклонился генералу со всей возможной элегантностью, поднял глаза к потолку, приложил руку к груди и начал:
На широком с римским профилем лице Мерославского появилась презрительная улыбка. Он взглянул на маленького Костуша, как лев на мышь, которая попала в его клетку. Любопытная публика напирала со всех сторон.
Голос Костуша перекрывал гул толпы:
— Ты понимаешь, пане Людвик, что речь идет о тебе? О тебе писал наш великий поэт Мицкевич. Когда ты, пане Людвик, освободишь Польшу, ты возвысишься над тремя коронами: русской, австрийской и немецкой, но ты сам, республиканец, останешься без короны. Твоя мать — француженка, иностранка, твое имя не Людвик, а Людовик, оно состоит из семи букв, первые из которых образуют римскими цифрами число пятьдесят. Если отнять лишние шесть, то останется сорок четыре.