Изменить стиль страницы

— Я полагаю, — приятно звучал его голос, — с могилы Шопена начинается нечто истинно польское, что принесет полякам освобождение, и они смогут заявить миру: «Это наш вклад»… Вы когда-нибудь вслушивались в музыку Шопена? Мелодии, у которых нет ни отца, ни матери, неуловимые и принадлежащие целому народу, через свои душевные переживания Шопен смог поднять их до общечеловеческого уровня, до уровня вечности… Но я не это хотел сказать! Сейчас… Я имею в виду мысли, далекие от нас, парящие где-то в чужих мирах, и лишь отзвук трепетания, движения их крыльев достигает нас. В этом магия музыки. Когда мысли приближаются к нам, но их трудно разглядеть невооруженным глазом, появляется художник и переносит эти мысли на холст с помощью радуги красок. А когда они принимаются хлопать своими легкими крыльями над церквями, над дворцами, начинают перешептываться, словно в поисках ночлега, появляется скульптор и дает им приют в спокойном обработанном камне. Там мысли спят в течение поколений, плетут свои сны и часто пребывают в забытьи, но снова возрождаются, когда рушатся церкви и дворцы, и из их руин поэт ткет свое сказание… Вот так происходит процесс творения…

Норвид рассказывал о Красиньском[11], который сидел за несколько месяцев до смерти за тем же самым столом, где сейчас сидит Мордхе, и читал «Quidam». Он рассказывал о Шопене, Словацком, Мицкевиче. Это звучало как Легенда, хотя еще вчера эти люди поднимались по таким же ступеням, сидели в маленьких комнатках, как у Норвида, спасали от забвения сказания, создавали предания о польском народе и его истреблении.

В комнате стало темнее. Мордхе закрыл глаза и прислушался к речи Норвида. Его слова стали превращаться в отдельные звуки и краски. Мордхе увидел голову той красоты, которой афинские аристократы возносили молитвы. Он увидел изящное тело Юлиуша[12]. На темном потрепанном диване вырисовывалось его белое исхудавшее лицо с черными горящими глазами и орлиным носом. Юлиуш был воплощением измученной, настрадавшейся Польши. Вокруг цветочных горшков на подоконниках прыгали и щебетали воробьи. Мордхе увидел, как пан Адам сидит в своей натопленной комнатке в старой одежде, держит в руке сучковатую палку и разгребает угли в печи. Вокруг сидят его ученики, и он заучивает с ними отрывки из Товяньского[13]. А за ними виднелся бледный Норвидский Бар-Кохба[14] — маленький, худенький, он родился и вырос в Риме, а когда уехал поднимать восстание, оставил на родине своего двойника, чтобы враг не заметил его отсутствия.

Поздно вечером Кагане и Мордхе попрощались с Норвидом. Они молча шли по почти пустынным улицам. Мордхе было горько, что Словацкий умер в изгнании где-то на чердаке. Мицкевичу пришлось провести свои лучшие годы в библиотеке Парижского арсенала, с трудом сводя концы с концами. А Норвид? Норвид скитается по свету и голодает. Народ никогда не признает своего настоящего пророка при жизни… А мы, евреи? Разве мы не смеемся над Моше Гессом[15]? Разве не поносим последними словами Сальвадора[16]?

Подул свежий ветерок. С той стороны, где башни Нотр-Дама возвышались над домами, донесся колокольный звон. Звуки колыхали воздух, отдавались один в другом.

Кагане считал удары часов. Когда бой часов прекратился, но в тихом ночном воздухе еще стоял гул, он сказал:

— Десять часов.

Они посмотрели в сторону Нотр-Дама, вспомнили о «Quidam» Норвида, о его большой любви к Бар-Кохбе, и холодное безмолвие церкви поглотило отзвук колокольного звона. Кагане и Мордхе переглянулись и пожали друг другу руки. Кагане спросил:

— Ты сейчас домой?

— Нет, пойду в винный погребок, поем что-нибудь.

— Я тоже, может, позже зайду. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

Глава вторая

В винном погребке

Мордхе прошел несколько улиц, не глядя по сторонам, пока зазывалы не остановили его. Голодный, он вошел в винный погребок, уселся за первый свободный столик, заказал бифштекс и огляделся. Липкий пар, смешанный с табачным дымом, словно туман, скрывал лица людей, сквозь него пробивались только доносившиеся со всех столов звуки польского, немецкого и французского языков. Папиросы зажигались и гасли, и в погребке было не продохнуть.

Высокий близорукий мужчина с черными стрижеными усами подсел к Мордхе за столик, положил рядом пакет с книгами, вгляделся в его лицо и поприветствовал по-немецки:

— Как поживаете, господин Алтер?

— А вы, пане Рабинович?

— Работаем потихоньку.

— По-прежнему над переводом?

— Видите ли, медицина отнимает у меня полдня. Потом словарь. На перевод остается мало времени…

— Вы переводите «Писания»?

Рабинович кивнул, вынул из пакета с книгами толстую исписанную тетрадь и протянул ее Мордхе. На его озабоченном лице было что-то от приличного мальчика, который хочет отличиться и хвастается своей работой.

— Здесь я делаю пометки, я собираюсь написать книгу о Христе.

— И это у вас называется «работать потихоньку»? — улыбнулся Мордхе, разглядывая мелкий почерк.

Подошел официант с бифштексом и спросил Рабиновича:

— Как всегда, месье Рабинович?

Лицо Рабиновича осталось неподвижным, и только глубокая морщина на переносице на мгновение стала четче.

Мордхе налил два бокала красного вина и пододвинул один Рабиновичу:

— Выпейте!

— Спасибо, я не пью!

Глаза привыкли к табачному дыму в погребке, и Мордхе разглядел разгоряченные лица в фуражках, разглядел немцев в мягких рубашках с отложными воротниками. Дамы сидели нога на ногу и аккуратно курили, словно боясь обжечься. Юные брюнетки с высокими прическами прогуливались между столиками, пересаживались с одних коленей на другие, и их щебетание ласкало, завораживало и раззадоривало публику.

Официант принес Рабиновичу тарелку колбасных обрезков и нарезанный хлеб.

Мордхе смотрел на бывшего главу ешивы[17], который знает наизусть Вавилонский и Иерусалимский Талмуды, окончил медицинский факультет, работает над словарем на пяти языках и переводом «Писаний» и собирается писать о Христе. Он удивлялся, что этот аскет, который каждый день довольствуется тарелкой колбасных обрезков и черствым хлебом, которому, кажется, ничего не нужно, этот человек ни о ком хорошего слова не скажет и ни с кем не общается.

— Вы все же считаете, пане Рабинович, — Мордхе разрезал бифштекс, — что нужно перевести Талмуд на французский?

— Если бы я так не считал, я бы этим не занимался! Вам, господин Алтер, не стоило задавать мне этот вопрос! Я бы ожидал его, скорее, услышать, от Шнеира Закса или от Гольдберга! — сердито ответил он, запивая колбасу водой и подбирая слова, чтобы выразить свою мысль. — Они, маскилы[18], полагают, что Талмуд — это обуза для еврейского народа, а я убежден, что если евреи что-то и создали — я имею в виду, что-то еврейское, — так это Талмуд! Пусть себе смеются эти гольдберги и считают мою работу глупостью… Но я знаю, что им досадно! Когда мой Талмуд выйдет по-французски, он лишит заработка многих дельцов!

— Что вы имеете в виду?

— Я вам скажу. Когда вы читаете Ренана, то удивляетесь, как так получается, что нееврей, знаток Вавилонского и Иерусалимского Талмуда, стал антисемитом? Местные евреи все еще нянчатся с ним! А я вам скажу, что он антисемит! И этот гой развел демагогию о том, что древнееврейскому языку нечем гордиться, что даже по сравнению с достижениями славянских языков древнееврейский — это просто усовершенствованное варварское наречие! Вы полагаете, что он знает древнееврейский? Помилуйте! Могу поклясться, — Рабинович ударил себя в грудь кулаком, — я собственными глазами видел, как он с помощью словаря разобрал две странички респонсов[19] и слово «завещание», повторявшееся несколько раз, — речь шла о больном человеке — он все время переводил как «испражнения». Вот на этом он строит свои теории! И с каким апломбом он рассуждает на еврейские темы, вставляет в свою речь стихи из Писания, которые ему подсовывает реб Береле Гольдберг[20]. Умнейший человек этот господин Баг, мудрец, вы же его знаете. Вы не найдете в нем недостатков, как нет недостатков, к примеру, у пилы! Его отец, я имею в виду отец Гольдберга, служил у польского помещика, был крестьянином, а сын торгует старыми рукописями, поет ту же песню только по-французски. Вот таким дельцам и не нравится мой перевод!

вернуться

11

Зигмунт Красиньский (1812–1859) — польский поэт и драматург.

вернуться

12

Юлиуш Словацкий (1809–1849) — польский поэт и драматург.

вернуться

13

Анджей Товяньский (1799–1878) — польский религиозный философ-мистик, оказавший сильное влияние на А. Мицкевича.

вернуться

14

Предводитель восстания иудеев против римлян в 131–135 гг. н. э.

вернуться

15

Моше Гесс (1812–1875) — один из первых еврейских немецких социалистов и предвестник сионизма.

вернуться

16

Жозеф Сальвадор (1796–1873) — еврейский французский историк и предвестник сионизма.

вернуться

17

Высшая талмудическая школа.

вернуться

18

Сторонники еврейского Просвещения.

вернуться

19

Жанр раввинистической литературы, содержащий вопросы о еврейском законе и судебных решениях и ответы авторитетных ученых.

вернуться

20

Бер Гольдберг(1800–1884, акроним — Баг) — польский еврейский ученый.