Изменить стиль страницы

— Вы, конечно, устали, панове. — Бляш слез с лошади и передал поводья слуге. — Проходите, помоетесь, пообедаете с нами, об остальном я позабочусь.

Мордхе заметил цицес от арбоканфеса, висевшие у Бляша поверх бархатных брюк. Старик крикнул:

— Магда!

Полька вышла из кухни и поклонилась пану:

— Я здесь.

— Проводи панов в левый флигель. — Он повернулся к гостям. — Через полчаса будем обедать… Ну, ну, никаких отговорок, до встречи.

Глава третья

Практичный Залман

Настроение у Мордхе и Вержбицкого сразу изменилось. Они помылись, привели в порядок помятую одежду и приготовились к обеду. После разговора на таможне и нескольких дней скитаний доброе отношение Бляша позволило им забыть о происшедшем и прийти в бодрое расположение духа.

Вержбицкий свистел, а Мордхе рассматривал через открытую форточку старые голые дубы, закрывавшие заснеженными ветками коровник и конюшню, льнувшие к каменным стенам флигелей и поглядывавшие сверху на круглые башни, которые напоминали крепость.

Со двора, тянувшегося за садом, доносился тихий шум, похожий на плеск воды под мельничным колесом. Мордхе прислушался, чтобы понять, откуда доносится шум. Несколько крестьян, расчищавших снег на замерзшей реке вокруг замка, привлекли внимание Мордхе.

Он смотрел на плечистых крестьян в овечьих тулупах, на их бороды, покрытые изморозью. Подошли крестьянки с глиняными горшками с едой. Крестьяне тут же прекратили работу, облокотились на лопаты и посмотрели на небо.

— Уже больше двенадцати.

— Точно больше двенадцати!

— А почему не пробило двенадцать?

— Авром?

— Он еще не закончил работу.

Мордхе замер, как при виде чуда. Ему хотелось понять, он на самом деле услышал еврейское имя или ему просто померещилось. Он высунул голову из окна, присмотрелся, увидел еврейские лица, и ему в душу закрались сомнения. Дверца открылась, и за стеной тумана засветилась радость, с которой Хасдай ибн Шапрут[50] читал письмо от хазарского кагана Иосифа. Нить, на мгновение связавшая Мордхе с далекой фантазией, оборвалась, и он снова увидел раскрасневшиеся крестьянские лица. Он позвал Вержбицкого:

— Что скажешь об этих крестьянах?

— Это же евреи.

Среди дубов раздался звон колокола, он звучал все громче и громче и вдруг оборвался. Звук разнесся по замку, и его эхо еще долго слышалось в холодном воздухе. На дворе перестали шуметь. Тишина была такой, что даже звон стоял в ушах.

Вержбицкий показал пальцем:

— Видишь?

Несколько евреев в тяжелых суконных лапсердаках промелькнули между дубами и исчезли в низком флигеле.

— Что здесь делают так много евреев? — спросил Вержбицкий.

Сначала Мордхе решил, что Бляш собирает еврейский полк, но тут же сообразил, что это глупость, и тоже удивился, что здесь делают все эти евреи.

Горничная постучала и открыла дверь:

— Пан ждет обедать!

— Постой, — окликнул ее Мордхе, — что за евреи стоят во дворе?

Полька не сразу поняла, о чем речь, вытаращила глаза и расплылась в глупой улыбке:

— Ведь они с суконной фабрики, панове. — Она вытирала фартуком мокрые, потрескавшиеся от чистки картофеля пальцы.

— У пана есть суконная фабрика?

— Да, — сказала она и вошла в комнату. — Это, панове, удивительная вещь! Там работают больше трехсот «старозаконных». Теперь время обеда, они идут есть.

— А где они живут?

— Вокруг голуминского поместья, пане, в Дзиковице, в Шидлове. Хозяин, старый пан Бляш то есть, просто ангел. Купит поместье и сразу раздаст его бедным. Он уже так заселил три деревни: Дзиковиц, Шидлов и Кохер. А если у кого сдохнет корова, он покупает другую. Таких панов мало… Пан выкупил голуминские поместья у графов Альшинских, суровыми людьми были Альшинские, пороли почем зря. Старый граф ни с кем не общался, привез такую машину, установил ее на башне и смотрел через нее на небо. Крестьяне рассказывали, что граф водится с чертом.

Голуминским поместьем владели несколько поколений маркграфов Альшинских. В двадцатые годы Винцентий Альшинский, последний из семьи, покинул Варшаву и поселился в Голумине со своим шестнадцатилетним внуком. Ветераны, воевавшие под командованием Альшинских в наполеоновских войнах и проведшие в Голумине свою старость, кто без руки, кто без ноги, помнили о великом прошлом семьи. Они приняли юного Альшинского под свою опеку и выучили его на собственном примере. Ветераны во главе с Винцентием, командовавшим тысячами солдат при Собеском, собирались в библиотеке, где со стен смотрели портреты Альшинских и огромные военные полотна, собранные здесь за шестьсот лет.

Они сидели вместе с юным Альшинским до поздней ночи и рассказывали ему о каждом из его предков. Это была история ненависти — шелковый шнурок, затянутый на тысяче шей и пропитанный кровью.

Старый Альшинский никого не принимал у себя дома. Он наблюдал за упадком рыцарства в Польше, возвысившаяся безродная буржуазия захватила власть, оттеснив в сторону настоящих шляхтичей. И когда к нему приехал Хлопицкий[51] с депутацией уговаривать его поддержать восстание, он дал ему понять, что у Альшинских слово не сорочка, чтобы его менять каждый день. Он поклялся в верности Николаю и сдержит слово, и пусть хоть весь мир перевернется. Он не позволит черни распоряжаться, связывать его по рукам и ногам, требовать жертвовать собой ради народа… Его имя — маркграф Альшинский, а слово Альшинских — закон!

Ветераны, кто без руки, кто без ноги, которые годами хозяйничали в Голумине и мечтали о прежних временах, сорвались со своих мест при первом же призыве к восстанию и ушли в леса. Они объявили маркграфу, что их воинская честь не позволяет им сидеть сложа руки, когда Польша в опасности.

На той же неделе маркграф надел польскую генеральскую форму и уехал вместе с внуком в Петербург. Он был радушно принят при царском дворе.

После того как враг подавил восстание, старый Альшинский собрался домой, но внезапно умер от сердечного приступа. Внук остался в Петербурге. Далекие наследники завладели голуминским поместьем, не смогли расплатиться с долгами и продали его Бляшу.

Варшавские газеты сетовали, что польские дворяне больше не будут прогуливаться меж старых дубов, птицы уже не услышат смеха польских девушек. Эти дубы, посаженные еще прадедами, видели, как Собеский праздновал здесь победу Европы над турком. Старые польские надгробия будут разрушены чужеземцами. Птицы разлетятся, их пение умолкнет, чужая речь будет резать слух, и запах производства спиртных напитков разнесется по святой польской земле.

В двадцать пять лет Бляш осиротел. Его отец реб Исер оставил ему большое наследство. Семья не удивилась тому, что мечтатель Залман сразу перестал заниматься делами и поселился в Берлине.

В Берлине Бляш почувствовал противоречие между «человеком» и «иудеем». Человек развивается и наслаждается жизнью в полной мере, а иудей, скованный филактериями, сидит дома за семью замками. Пропасть между ними растет изо дня в день, и вскоре ее уже нельзя будет преодолеть.

Он бродил по берлинским улицам, искал выход из этого лабиринта, и однажды ему пришла в голову мысль, что «местным» называют того, кто владеет участком земли и обрабатывает землю, на которой живет.

Как только эта мысль созрела в нем, он покинул Берлин, купил голуминское поместье и объявил, что раздаст участки земли вместе с инвентарем тем евреям, которые хотят сами их обрабатывать.

Из соседних областей отозвались маскилы, миснагеды[52], и две деревни были заселены еврейскими крестьянами. При разделе земли было поставлено условие, что крестьянину нельзя ездить к ребе, носить штраймл[53] и атласный лапсердак. Женщинам было запрещено носить украшения и шелковую одежду. А если крестьянка не могла устоять перед искушением и покупала золотую цепочку, ее заставляли продать украшение и на эти деньги купить корову или лошадь. Позже он основал текстильную фабрику.

вернуться

50

Еврейский ученый, меценат, политический деятель (915–970), вел переписку с хазарским каганом Иосифом.

вернуться

51

Иосиф Хлопицкий (1772–1854) — польский генерал-лейтенант и диктатор во время восстания 1830 г.

вернуться

52

Сторонники антихасидской ветви ортодоксального иудаизма.

вернуться

53

Хасидский праздничный головной убор.