Изменить стиль страницы

Но вот с начала 60-х годов совершился в Галиче поворот. Он нашёл в себе мужество оставить успешную, прикормленную жизнь и «выйти на площадь» [98]. С этого момента он и стал выступать по московским квартирам с песнями под гитару. Отринулся от открытого печатанья, хотя, разумеется, осталась тоска: «прочесть на обложке фамилию, не чью-нибудь, а мою!» [216].

Несомненную общественную пользу, раскачку общественного настроения принесли его песни, направленные против режима, и социально– едкие, и нравственно-требовательные.

Главное время его песен – от позднего Сталина и позже, без порицательных касаний светлого ленинского прошлого (впрочем, один раз хорошо: «Повозки с кровавой поклажей / скрипят у Никитских ворот» [224]). – В лучших поворотах – он зовёт общество к моральному очищению, к сопротивлению («Старательский вальсок» [26], «Я выбираю свободу» [226], «Баллада о чистых руках» [181], «От анкету нас в кляксах пальцы» [90], «Что ни день – фанфарное безмолвие славит многодумное безмыслие» [92]). – Порой – жёсткая правда о прошлом: «Полегла в сорок третьем пехота без толку, зазря» [21], порой – и «красные легенды»: было время – «чуть не треть зэка из ЦК. / Было время – за красный цвет / добавляли по десять лет!» [69] – потекло-о о бедных коммунистах! Но коснулся разок и раскулачивания («лишенцы – самый первый призыв» [115]). – Весь же главный удар его был – по нынешней номенклатуре («А за городом заборы, за заборами – Вожди» [13], тут он – справедливо резок, но, увы, снижает тему в область ненависти к их привилегированному быту, – вот они жрут, пьют, гуляют [151—152], – песни получались подтравливающие, но растрава самая обывательская, даже лобовые «краснопролетарские» агитки. Но и спускаясь от вождей «в народ», – разряды человеческих характеров почти сплошь – дуралеи, чистоплюи, сволочи, суки… – очень уж невылазно.

Для авторского «я» он нашёл, точно в духе времени, форму перевоплощения: отнести себя – ко всем страдавшим, терпевшим гонения и погибшим. «Я был рядовым и умру рядовым» [248]; «А нас, рядовых, убивают в бою». А долее всего, казалось, – он был зэком, сидел, много песен от лица бывшего зэка: «а второй зэка – это лично я» [87]; «Я подковой вмёрз в санный след, / в лёд, что я кайлом ковырял! / Ведь недаром я двадцать лет / протрубил по тем лагерям» [24]; «номерами / помирали мы, помирали»; «а нас из лагеря да на фронт!» [69], – так что многие и уверены были, что он оттуда: «у Галича допытывались, когда я где он сидел в лагерях»[1350].

И как же он осознавал своё прошлое? своё многолетнее участие в публичной советской лжи, одурманивающей народ? Вот что более всего меня поражало: при таком обличительном пафосе – ни ноты собственного раскаяния, ни слова личного раскаяния нигде! – И когда он сочинял вослед: «партийная Илиада! подарочный холуяж!» [216] сознавал ли, что он и о себе поёт? И когда напевал: «Если ж будешь торговать ты елеем» [40] – то как будто советы постороннему, а ведь и он «торговал елеем» полжизни. Ну что б ему отречься от своих проказёненных пьес и фильмов? – Нет! «Мы не пели славы палачам!» [119] – да в том-то и дело, что – пели. – Наверное, всё же сознавал, или осознал постепенно, потому что позже, уже не в России, говорил: «Я был благополучным сценаристом, благополучным драматургом, благополучным советским холуем. И я понял, что я так дальше не могу. Что я должен наконец-то заговорить в полный голос, заговорить правду…» [639].

Но тогда, в шестидесятых, он бестрепетно обращал пафос гражданского гнева даже на опровержение евангельской заповеди («не судите, да не судимы…»):

Нет! презренна по самой сути
Эта формула бытия! —

и, опираясь на опетые страдания, уверенно принимал статус обвинителя: «Я не выбран. Но я – судья!» [100]. – И так в этом утвердился, что в пространной «Поэме о Сталине» («Легенда о Рождестве»), где безвкусно переплёл Сталина и Христа, сочинил свою агностическую формулу, свои воистину знаменитые, затрёпанные потом в цитатах и столько вреда принесшие строки:

Не бойтесь пекла и ада,
А бойтесь единственно только того,
Кто скажет: «Я знаю, как надо!» [325]

Но как надо – и учил нас Христос… Беспредельный интеллектуальный анархизм, затыкающий рот любой ясной мысли, любому решительному предложению. А: будем течь как безмыслое (однако плюралистическое) стадо, и уж там – куда попадём.

А ещё по-настоящему в нём болело и сквозно пронизывало его песни – чувство еврейского сродства и еврейской боли: «Наш поезд уходит в Освенцим сегодня и ежедневно». «На реках вавилонских» – вот это цельно, вот это с драматической полнотой. Или поэма «Кадиш». Или: «Моя шестиконечная звезда, гори на рукаве и на груди». Или «Воспоминание об Одессе» («мне хотелось соединить Мандельштама и Шагала»). Тут – и лирические, и пламенные тона. «Ваш сородич и ваш изгой, / ваш последний певец Исхода», – обращается Галич к уезжающим евреям.

Память еврейская настолько его пронизывала, что и в стихах не-еврейской темы он то и дело вставлял походя: «не носатый», «не татарин и не жид» [115, 117], «ты ещё не в Израиле, старый хрен?!» [294], и даже Арина Родионовна баюкает его по-еврейски [101]. – Но ни одного еврея преуспевающего, незатеснённого, с хорошего поста, из НИИ, из редакции или из торговой сети – у него не промелькнуло даже. Еврей всегда: или унижен, страдает, или сидит и гибнет в лагере. И тоже ставшее знаменитым:

Не ходить вам в камергерах, евреи…
Не сидеть вам ни в Синоде, ни в Сенате.
А сидеть вам в Соловках да в Бутырках [40].

И как же коротка память – да не у одного Галича, но у всех слушателей, искренно, сердечно принимающих эти сентиментальные строки: да где ж те 20 лет, когда не в Соловках сидело советское еврейство – а во множестве щеголяло «в камергерах и в Сенате»!

Забыли. Честно – совсем забыли. О себе – плохое так трудно помнить.

А поелику среди преуспевающих и доящих в свою пользу режим – евреев будто бы уже ни одного, но одни русские, – то и сатира Галича, бессознательно или сознательно, обрушивалась на русских, на всяких Климов Петровичей и Парамоновых, и вся социальная злость доставалась им в подчёркнутом «русопятском» звучании, образах и подробностях, – вереница стукачей, вертухаев, развратников, дураков или пьяниц – больше карикатурно, иногда с презрительным сожалением (которого мы-то и достойны, увы!), – «Свесив сальные патлы, / гость завёл «Ермака»… И гогочет, как кочет, / хоть святых выноси, / и беседовать хочет / о спасеньи Руси» [117—118], – всех этих вечно пьяных, не отличающих керосин от водки, ничем, кроме пьянства, не занятых, либо просто потерянных, либо дураковатых. А сочтён, как сказано, народным поэтом… И одного героя-солдата, ни одного мастерового, ни единого русского интеллигента и даже зэка порядочного ни одного (главное зэческое он забрал на себя), – ведь русское всё «вертухаево семя» [118] да в начальниках. – А вот прямо о России стихи: «что ни враль, то Мессия! / <…> А попробуй спроси – / да была ль она, братие, / эта Русь на Руси?». – «Переполнена скверною от покрышки до дна». – И тут же, с отчаяньем: «Но ведь где-то, наверное, / существует – Она?!» Та невидимая Россия, где «под ласковым небом / каждый с каждым поделится / Божьим словом и хлебом».

Я молю тебя:
– Выдюжи!
Будь и в тленьи живой,
Чтоб хоть в сердце, как в Китеже,
Слышать благовест твой! [280—281].

Так, при открывшейся возможности и соблазне отъезда, разрывался Галич между утонувшим Китежем и сегодняшней скверною: «Это всё тот же заколдованный круг, сказка про белого бычка, кольцо, которое ни сомкнуть, ни разомкнуть!» [599]. – Он уехал. Со словами: «Меня – русского поэта – «пятым пунктом» отлучить от России нельзя!» [588].

вернуться

1350

В. Волин. Он вышел на площадь // Галич, с. 632.