Когда Никита первый раз запряг Лесть в телегу, она долго не решалась переступить ногами: ее плечи хранили воспоминание прежней боли. На понуканье Никиты она повернула к нему голову и выразительно посмотрела единственным своим глазом. Она ждала, что сейчас ее ударят. Но человек подошел к голове и вместо удара ласково потянул ее за повод. Лесть осторожно переступила ногами и, все еще недоверчивая, тихим шагом пошла к воротам. А когда выехали в поле, она, чувствуя вернувшиеся силы, поставила, как прежде, уши свечкой и потянула вожжи.
Никита понял и пустил кобылу рысью.
3
Близилась осень. Лесть возила с поля снопы, пахала, боронила, и Никита не мог нарадоваться на сильную и старательную свою помощницу. Привыкший к простым, беспородным крестьянским лошадям, он быстро оценил преимущество серой кобылы. Шла ли она с возом, или порожняком — шаг у нее был всегда веселый и спорый, совсем не похожий на ленивую, нагоняющую сонливость поступь других лошадей. Она никогда не дожидалась понуканья, не нужно было несколько раз дергать вожжами, чтобы сдвинуть ее с места; как хороший работник, она все знала сама. Достаточно было увязать воз и взять в руки вожжи, как она, не дожидаясь окрика, плавно вкладывалась в хомут и, весело мотнув головой, свободно и ровно катила нагруженную телегу. И от этого далекое поле стало словно ближе, дорога легче и вся работа веселей. Никита не был мастером петь песни. Но иногда на меже где-нибудь, любуясь охотливым ходом кобылы, он вдруг начинал петь:
В поле алые све-то-чки…
Покончив с уборкой хлеба, Никита принялся за устройство теплого катуха. Обмазал глиной с навозом плетневые стены, починил крышу, устроил потолок и глинобитный пол. Много хлопот причинило ему устройство новой двери в катухе. Пришлось ставить дверную раму; требовались петли, гвозди, доски, а ничего этого у Никиты не было, и достать было нелегко. Тайно от ворчавшей Настасьи он отвез в волость рожь и вернулся оттуда не только с досками, гвоздями и прочными петлями, но и с куском стекла. Александр Егорович постоянно твердил ему, что конюшня должна быть светлой, и Никита рядом с новой дверью сделал небольшое настоящее окошко со стеклом, как в избе.
— Ты совсем рехнулся! — говорила мужу Настасья, глядя на его затеи. — В избе стекол нет, а ты в катух вставил.
— Молчи, старуха! — весело отвечал Никита. — Когда ты будешь Крепышовой сродственницей, я тебе три окна учиню. Лошадь — она скотина бессловесная и правильной жизни придерживаться должна.
Семка принимал деятельное участие во всех затеях отца. Когда навесили новую чистую дверь, он раздобыл где-то сурику и в точности воспроизвел на ней портрет Крепыша, взяв за образец ярмарочный пряник, изображавший скачущего крутошеего конька, хвост трубой, а для большего сходства с живой лошадью из-под хвоста до земли рассыпал цепочкой ядрышки…
Никита посмотрел на рисунок, взял из рук Семки самодельную кисточку, густо обмакнул ее в сурик и долго что-то соображал, намереваясь внести дополнение в рисунок сына. Два раза он был готов уже прикоснуться кистью к игривому красному коньку, но тут же опускал беспомощную руку, мучительно не умея перевести свою мысль в изображение. Так и не прикоснулся, к большому удовольствию ревнивого Семки. Вернул ему густо смоченную кисть и ограничился лишь одним звуком, выразившим то, чего не мог он нарисовать:
— Тпп-ррр-ууу!..
Наступила распутица, и с нею пришли длинные вечера и ночи — черное небо без звезд, черная грязь, и на огородах простуженный свист застрявшего в плетневой городьбе ветра.
Керосину не было. Жались всей семьей, как тараканы к караваю хлеба, к черепку с салом, в котором плавали ветошные фитильки. В спертом воздухе стоял едкий запах копоти, черным инеем лохматилась на потолке паутина, и широкие, ломаные тени трех людей, сидящих за столом, шарили по бревенчатым стенам и потолку, мрачно оживляя тесную избу. Налезая животом на стол, Семка щепкой поправлял обгоревшие фитили, проводя целые часы за этим занятием, а когда надоедало, ронял на стол густоволосую светлую голову и засыпал.
— Семк, иди на печь! — сердито говорила Настасья, латая штаны или пиджак. — Слышь, тебе говорю ай нет?
И толкала его в бок.
Семка капризно дергал плечом, мычал и продолжал спать.
Никита размышлял о хозяйстве. В эти долгие осенние вечера, в неторопливом раздумье производился тщательный осмотр несложному крестьянскому хозяйству, взвешивалась и обдумывалась, каждая мелочь, каждая копейка и каждый гвоздь; все вещи приобретали точное назначение и место, а так как среди них не было таких, которые не существовали бы действительно в хозяйстве, то весь распорядок и план на будущее получался незыблемо крепким, как деревенский холст.
Иногда Никита на весь вечер уходил к Александру Егоровичу… Старый ветеринар, растерявший за тридцатилетнюю службу былые идеалы, в душе ненавидел мужика за его корысть и тупое равнодушие ко всему, что не затрагивало непосредственно его интересов, ограниченных собственным двором. В Никите его поразила необычайная и странная готовность, с какой он следовал всем его советам, касающимся ухода за лошадью. Когда Никита сказал ему, что отеплил катух и сделал окошко, Александр Егорович растрогался: давным-давно свернувшиеся сывороткой желания «сеять разумное, доброе, вечное» всплыли над «пулечкой по маленькой в преферанс, наливочками и закусоном», и он ощутил дыхание забытого прошлого, когда на плечах была студенческая куртка с белыми кантами и за бутылкой пива по целым ночам велись споры о Канте и Гегеле и вдохновенно пелись скорбные песни Некрасова…
Никита входил всегда робко, и по его застенчивости старый ветеринар догадывался, что пришел он не по делу, а просто так, поговорить и послушать. Слушал Никита так, как никто никогда не слушал Александра Егоровича. Усевшись на табурет около двери, степенно выпрямленный, он просиживал и час, и два, и три и уходил с сожалением.
Рассказывал Александр Егорович о разных вещах, но каждый раз разговор неизбежно сводился к лошадям. Старый охотник и знаток рысака, он перекачивал свою проснувшуюся страсть в жадно слушавшего Никиту и, видя, как тот заражается ею, увлекался и сам, и беседы с Никитой становились для него потребностью.
— Ты что ж не заходишь? — спрашивал он, встречая Никиту на базаре иль в совете. — Заходи нонче, книжку я разыскал одну, посмотришь.
И показывал замечательную книжку с картинками лошадей всех пород. Каких только лошадей не было в этой книжке! И могучие битюги, и лохмоногие шайеры, и красавцы ардены, и игрушечные пони. Каждую картинку Александр Егорович сопровождал объяснениями, и неграмотный Никита прочно запоминал названия пород и их отличительные признаки.
— А вот это альбом, орловских рысаков! — достал Александр Егорович как-то другую, толстую и большую книгу, в красочном переплете, с золотыми надписями. — Тут, братец, все родственники твоей кобылы есть!
Никита придвинулся к столу, вытянул шею и затаил дыхание. Невероятным показалось ему, чтобы в книге, такой толстой и важной, с золотыми надписями, было что-то касающееся его, Никиты Лыкова из Шатневки, кобылы…
На первой странице был портрет графа Орлова-Чесменского. Александр Егорович подробно рассказал Никите, как в русско-турецкую войну граф Орлов в битве под Чесмою взял в плен семейство турецкого генерала и за то, что после войны доставил семейство целым и невредимым генералу, получил в благодарность от турецкого султана и генерала настоящих арабских жеребцов, среди которых был знаменитый серый Сметанка, от которого и произошел орловский рысак…
Перелистывая страницы, ветеринар показывал изумленному Никите одного рысака за другим и, когда дошел до светло-серого жеребца с могучими формами, провел по странице ладонью и проговорил:
— А это Летучий, завода Шипова, твоей кобыле дед.
Никита навалился грудью на стол и впился глазами в серого жеребца. Как чистый лист бумаги переводную картинку, его мозг запечатлел портрет знаменитого деда Лести во всех мелочах: и хвост, и копыта, и выпуклое плечо, и широкую гордую шею, и человека в распахнутой поддевке, державшего жеребца под уздцы, и даже городьбу и постройки, видневшиеся на заднем плане. Придвигая к себе книгу, Никита осторожно, не прикасаясь к странице, водил по рисунку грубым, заскорузлым пальцем и пыхтел, не произнося ни слова.