«Нет, нет, разумеется, — быстро проговорила она. — Ясно, не ты. У меня этого и в мыслях не было. Но кто? Видимо, кто-то подследил. Но кто? Кто мог подследить?»
Я отказывался поверить в случившееся и даже представить себе не мог, кто бы осмелился пойти на такое. Поначалу мне казалось это просто невозможным, но, когда она повторила, что все деньги исчезли, тогда до моего сознания дошло, что их действительно больше нет. Значит, их похитил кто-то из нас.
«Господину Штрассеру все известно?» — спросил я.
Вместо ответа она только покачала головой. И снова на глаза у нее навернулись слезы.
«Даже не знаю, как ему все это объяснить, — произнесла она. — Он же предупреждал меня: не клади деньги в выдвижной ящик».
«Может, это он взял деньги».
«Кто? Мой муж?»
«Может, он положил их в другое место, раз был против этого?»
«Нет. Это исключено».
«Или забрал их, чтобы показать вам, как легко они могут оттуда исчезнуть».
«На такие шутки он не способен, особенно когда речь идет о деньгах».
Видимо, она права, подумалось мне. Так зло Штрассер шутить не станет. Мне как-то сразу показалось, что госпожа Штрассер увидела во мне своего союзника, когда я услышал от нее такие слова о муже. Мне это понравилось, хотя повод для разговора был не из приятных. Тем не менее она продолжала беседовать со мной как со своим близким знакомым.
— Ну хоть внешне-то госпожа Штрассер симпатична? — спросила Карин.
— Когда она сидела такая озадаченная, она мне понравилась.
— Она красивее меня?
— Нет. Конечно, нет.
— Так уж и нет?
— Нет.
— Хочешь сказать, что я самая красивая?
— Да. Абсолютно точно.
— Ну, что ж, — говорит Карин с улыбкой. — Вот эта как раз мне и хотелось услышать от тебя. Ну, рассказывай, что случилось дальше. Кто же все-таки это сделал?
— Я рассказываю все по порядку.
— Итак, я сидел и размышлял, что бы мне предпринять, ведь надо же ей было как-то помочь. Ей стыдно во всем признаться мужу, который ее предупреждал. Но я действительно никак не мог ей помочь. Я чуточку подождал в надежде на то, что госпожа Штрассер еще что-нибудь расскажет, но она молчала. Тогда, нарушив молчание, я проговорил:
«Схожу-ка я за дровами в сарай».
«Нет, — ответила она, — никуда ты сейчас не пойдешь. Вначале я тебе сделаю примочки».
Она заставила меня лечь и приложила к припухшему глазу влажную тряпку. Потом сказала:
«Сейчас я оставлю тебя одного, а через четверть часа приду и сменю тебе примочки. — Уже в дверях она обернулась, несколько секунд смотрела на меня и проговорила: — Просто ума не приложу, как ему все это объяснить».
Я остался один. И сразу вспомнил, что уже слышал раньше: просто ума не приложу, как ему все это объяснить. Я лежал на спине и, прислушиваясь к непривычному и вместе с тем уже почти знакомому журчанию ручья, размышлял о том, где я это однажды уже слышал. И тут меня осенило, что точно такие же слова однажды произнесла мама, когда разбила его настенную тарелку. Тогда они еще не были в разводе. Я подумал, что он подымет крик, когда, придя домой, увидит разбитую тарелку. К моему удивлению, он почти ничего не сказал, а только собрал в руку осколки. При этом он наслаждался тем, что мама сгорала от стыда, не зная, в какой угол ей забиться, чтобы никто в тот момент ее не видел. После этого они довольно скоро разошлись.
— А как вот ты ощущаешь на себе развод родителей? — спросила Карин.
Петер пожал плечами:
— Все зависит от того, какие отношения были до развода. Мне лично больше нравится теперь. Разумеется, если между родителями не было скандалов…
— Мой отец тоже как-то заикнулся о разводе. Но это было лишь однажды.
— Однажды… это еще ничего не значит. Когда все на полном серьезе, они месяцами почти ни о чем не говорят, то есть говорят мало, но в воздухе пахнет грозой. У нас, кажется, все началось с разбитой тарелки. В тот день мне исполнилось тринадцать лет. Я получил в подарок пластинку, мы сидели одни — мама и я. После обеда я поставил пластинку, и мы стали танцевать.
— Кто? Ты со своей мамой?
— Да. А что?
— Я бы со своей мамой танцевать не стала, — заметила Карин.
— А мы танцевали. Когда музыка кончилась, мама хотела раскланяться передо мной, сделав книксен. Широко взмахнув руками, она задела висевшую на стене тарелку. Его тарелку! Его большую настенную тарелку с надписью: «Нашему уважаемому председателю от стрелкового союза…» В этот момент из моей памяти действительно выпало название того союза. А ведь оно сотни раз попадалось мне на глаза и я был убежден, что запомнил его на всю жизнь. Так я ненавидел стрельбу и их союз. В субботу после обеда, когда другие дети играли во дворе, отец сказал: «Приготовься, Петер. Сегодня после обеда ты пойдешь со мной. Мы пойдем стрелять». Я ответил: мне не очень хочется. Я уже договорился встретиться с приятелем. И кроме того, я не выдерживаю непрестанный грохот выстрелов в тире. «Послушай, Петер, — стал вразумлять меня отец, — ты ведь хочешь стать настоящим мужчиной и военным. Поэтому надо привыкать к ружейным выстрелам». Тогда я не посмел ответить ему, что вовсе не хочу стать военным. Потом эта суета в тире. Бесконечные приветствия и рукопожатия. Ну как ты? А ты? Похлопывания по плечу и смех. И все это под непрекращающиеся звуки выстрелов, от которых у меня перехватывало дыхание. И вот во время танца мама нечаянно задела тарелку, которая разлетелась на три части. Разбился «уважаемый председатель». Ведь у нее было так радостно на душе. А тут она побледнела и вся сжалась от страха. Я попытался ее хоть как-то утешить: ну что так расстраиваться, ведь осколки можно склеить. Но она не слушала меня и только повторяла: «Просто ума не приложу, как ему все это объяснить». Потом мама все ему объяснила. Но как! Она готова была валяться у него в ногах. Я стоял рядом, и мне было стыдно за нее. Мне надо, мне обязательно надо было что-то сделать, чтобы он не видел этого ее унижения. Поэтому я громко свистнул, насколько хватило духу. Он промолчал. Но она посмотрела на меня и, хотя отлично понимала, почему я свистнул, проговорила: «Ну перестань же свистеть! Пожалуйста!» Он взял в руку осколки, которые мама разложила перед ним на столе. Я ждал, что он состроит какую-нибудь болезненную гримасу, но он не произносил ни слова, и это тянулось долго. Просто он смаковал ни с чем не сравнимое сознание собственной правоты и бесконечное мамино самоуничижение. Целыми днями он ничего не говорил. В нем чувствовалась какая-то бесконечная отрешенность. Но внутренне он, видимо, был весьма активен. Так или иначе основные события развернулись два месяца спустя.
— Это ты о чем, о разводе? — спросила Карин.
— Да. С тех пор я обязан посещать его раз в месяц в один из воскресных дней.
— Как это обязан? — сказала Карин. — Никто не может тебя заставить. Так?
— Нет, не так. Я именно обязан. Это записано в решении суда о расторжении брака. В воскресенье я был у него перед поездкой в пансионат. Он живет в Ольтене. В высотном доме. Так и живет теперь один. Можешь представить себе, что у меня на душе, когда я приближаюсь к двери в его квартиру. Слышу его шаги и думаю, вот сейчас он откроет дверь и скажет: «Здравствуй, Петер. Какой ты стал большой!» И действительно, он открывает дверь, говорит: «Здравствуй, Петер, какой ты стал большой». И вот мучительно долго тянутся эти часы, когда мы оба не знаем, о чем же все-таки говорить. Наконец он спрашивает: «Как дела в школе?» Я отвечаю всегда одно и то же: «Нормально». Он говорит: «Рад это слышать. Если тебе что-нибудь понадобится, то ты знаешь, как меня найти». — «Да, знаю», — отвечаю я. Мы идем в какой-нибудь ресторан поесть, после чего еще на целых два часа таких же вопросов и ответов. Наконец прощаемся, и так до следующего месяца. Когда все позади, мы, по крайней мере я, с облегчением вздыхаем.
— Могу себе представить, — говорит Карин. — Это, наверно, противно. Со своим отцом я могла бы провести вместе целый день или даже много дольше: у нас всегда есть о чем поговорить. А с матерью не смогла бы. Если бы родители решили развестись, хотя я не думаю, чтобы они пошли на это: мать наверняка не рискнула бы, а больше всех воспротивилась бы бабушка, — то я ушла бы жить к папе, ведь по закону можно и так и эдак.