Лантаров уже собирался впервые ехать в город, как неожиданно к их лесному дому подкатил большой черный «ауди». Молодой человек интуитивно насторожился, увидев в окно, как Шура вышел навстречу явно незнакомому гостю. Он заметил, что у приехавшего человека, мужчины лет пятидесяти с кучерявыми седыми волосами, очень хмурое насупленное отечное лицо. Такие лица, теперь Лантаров уже хорошо знал это, бывают у тех, кто беспорядочно ест и пьет, ведя сумбурную жизнь. Сердце почему-то сжалось от недоброго предчувствия – он спешно сунул ноги в свои тапочки, взял палочку и вышел на улицу.

– Здравствуй, Кирилл, – напряженно приветствовал его незнакомец. Он говорил сухим официальным голосом, его лоб был изрезан глубокими бороздами.

– Добрый день, – кротко ответил Лантаров.

– Кирилл… – вклинился Шура, и голос его тоже показался особенно скрипучим и тревожным. – Тут такое дело, понимаешь ли… Твоя мать… она умирает…

Через полчаса они втроем уже неслись по трассе на Киев – притихшие, погруженные каждый в собственные размышления. Тяжелые, как воронье, мысли закружили каруселью Лантарова, вызвали тухловатый привкус неопределенности и смутной вины. Он вспомнил, что в последнее время почти не думал о матери, сосредоточившись на себе. Приехавший к ним мужчина оказался ее другом, с которым мать намеревалась свить гнездо. Но не успела – сумбурная жизнь впопыхах, нескончаемая гонка за несбыточной мечтой прервали ее кукушечье порхание. Куда она мчалась с немыслимой скоростью, ныряя в мутное зазеркалье? Чего добилась? Он ловил себя на мысли, что не испытывал к матери былой злости или желания отомстить. Но не было и острой жалости – производной сыновней любви. И только когда он стал подниматься по больничной лестнице, опираясь на перила и свою палочку, его охватило и захлестнуло чувство непреодолимой скорби, жуткой тоски и нежности. Ноги стали ватными, нечувствительными, хотя темп непроизвольно увеличивался, как будто он финишировал во время стайерского забега. Вот дверь в ее палату… И – о Боже! Он увидел высохшую, лишенную соков жизни, старуху. В этой измученной, истерзанной болезнью оболочке с трудом можно было что-то узнать родное…

– Прости меня, сынок, я перед тобой виновата… – с неимоверным усилием прохрипела она, и Лантаров еле узнал ее страшно изменившийся голос. Она смотрела почти с мольбой.

Лантаров ласково прикоснулся к ее иссохшей, словно обескровленной руке и погладил. Нет, это была не его мать – не та, которую он знал. Куда улетучилась ее красота, ее блеск…

– Я… люблю тебя… – вымолвил он слова, которые не произносил еще ни разу в жизни, и уткнулся мокрым лицом в ее руку.

Вечером она умерла. Лантаров проплакал всю ночь, а наутро двое его провожатых взялись организовывать очень тихую и неприметную панихиду.

Глава седьмая

Урочище Парадиз

1

– Шура, кем и почему придуманы такие мучения? Неужели такое может допустить Бог?! Или их предусматривает тот закон, о которым ты говорил?

На лице Лантарова застыла маска скорби – он чувствовал себе неимоверно уставшим, эмоционально измочаленным.

– Кирилл, Бог всегда молчалив, когда производится расчет за земное. В этом и проявляется его высшая справедливость. Подумай лучше о том, как изменились приоритеты твоей матери с приближением смерти – она стала мудрой, к ней вернулась материнская любовь. Вот высший урок смерти – в этом просветлении. Представляешь, какими бы мы были, если бы смогли держать в фокусе внимания идею неизбежности собственной смерти? Мы, наверное, занимались бы исключительно главными делами.

Шура сидел почти неподвижно, шевелились только его губы. Лантарову он казался сфинксом, научившимся говорить. Лантаров глубоко, судорожно, как в детстве после истерики, вздохнул.

– Просто прошел уже месяц со дня ее смерти, а я все еще не могу успокоиться… Это какой-то кошмар, и, хотя этот ее… друг уже отбыл в Москву, я даже не могу ночевать в той… в ее квартире…

– Это вполне понятно. Ты должен осознать: ее мучения кончились. А сознание не умирает и не исчезает. Этот мир – для живых. Мы все тут будто оставлены для определенной работы – каждый должен завершить нечто свое.

Была уже глубокая ночь, но спать не хотелось. Лантаров жил этот месяц между городом и домом отшельника. Он потерял сон и аппетит и, просыпаясь по ночам, все чаще чувствовал себя потерянным и ненужным. А еще он поражался необъяснимому парадоксу: как раньше его тянуло в столицу, так теперь он, выполнив задачи по развитию бизнеса своего наставника и Евсеевны, спешил окунуться в тишину и незыблемый покой. Тут не слышно было утомительных тамтамов цивилизации. Тут царила первозданная естественность, которую он не мог понять раньше и которую только-только стал постигать. Не умом, а рецепторами своей души.

Они в эту ночь развели костер на улице неподалеку от дома. «Огонь, – говорил Шура убежденно, – обладает тем же целебным свойством, что и вода. Вода смывает тревоги души, огонь их пережигает…» И теперь он сидел у костра неподвижно, скрестив ноги в лотосе, – багряные блики огня, играя, отражались на его скуластом лице. Лишь изредка он с задумчивым видом, слегка наклонив голову набок, шевелил металлическим прутом угли, и тогда искры с коротким треском вздымались ввысь, словно, резвясь, хотели достичь до чистого, бездонного неба.

– Жизнь часто преподносит потрясения, но мы не можем позволить себе, чтобы вчерашний день влиял на завтрашний. Ведь жизнь, в сущности, являет собой уравнение – что бы мы ни делали, она себя уравновесит. Ты лучше меня знаешь, как жила твоя мать. Знаешь, что произошедшее – лишь результат ее собственного выбора.

– Шура, но если мучения сдавили горло… выходит, что я любил ее? Я думал, будто ненавижу…

Лантаров чувствовал: что-то произошло с ним, какие-то не поддающиеся объяснению изменения – рисунок души стал другим. Сдавленным, полным горя голосом, он продолжал:

– Я помню, как в юности я мысленно искал союзников. Все люди, от придурковатых соседей до незнакомых прохожих – все были моими подельниками, если только по какой-то причине не любили ее. Я разворачивал тайные фронты против нее, радуясь, если кто-то особенно удачно уколет гадким словцом. А теперь… я испытываю неисправимое чувство вины за это…

Глаза Шуры блестели у костра, и в них играл, танцуя свой вечный ритуал, многоликий огонь.

– Людям нужны жесткие встряски, и часто они еще слишком слабы для самостоятельного стремления к развитию. Кто знает, может быть, судьба твоей матери – и есть ее миссия, направленная на тебя и всех других, кто ее знал? Смертельный приговор всегда заставляет человека произвести ревизию ценностей и затем жить каждый день, как последний. Если он сумеет изменить свое мышление – он выживает. Но даже если этого не происходит, человек все равно останется Духом по своей природе. Вспомни: смерть и сон напоминают нам о нашей бестелесности. Мне кажется, что такие болезни – способ природы пробудить и развить в нас любовь и сострадание.

Шура умолк, и Лантаров увидел, что губы его плотно сжаты, а брови насуплены. Он был благодарен ему и кивнул в знак согласия, но затем вдруг к горлу подступила горечь, и он подумал: «Нет, такая жизнь никогда не откроет пути к счастью. Почему любовь стоит рядом с состраданием?»

Он посмотрел на учителя взглядом подраненной косули.

– Выходит, все наше развитие должно протекать через страдание, через душевные муки? Но разве это справедливо?

– Все, что человек способен совершить в собственном развитии – возможно только в одиночку. Развитие – это индивидуально. И человек сам выбирает способ и подходящую обстановку. Праздник души – всегда внутри нас. Мы будем страдать, если не сумеем понять законы мироздания. И будем спокойны, если примем мир таким, как он есть.

Шура сидел с полузакрытыми глазами. В этот момент подул небольшой ветерок, и жар костра захлестнул Лантарова, расположившегося слишком близко к огню. Он быстро отшатнулся, опираясь на руки, привстал. Шура молча наблюдал, как пламя тихо и незаметно съедает высушенные поленья.