Изменить стиль страницы

За всю свою жизнь Пабло Пикассо сменил потрясающее количество спутниц жизни, и всякий раз новая пассия оказывалась моложе предыдущей. От многих из них он имел детей, но привязанность к ним была скорее проявлением долга, во всяком случае по его шкале ценностей дети находились много дальше работы. Пикассо жил для себя, требовал, чтобы мир вращался вокруг него, и иногда создается впечатление, что он действовал как энергетический вампир, впитывая щупальцами живительную сочность молодости и упругости, чтобы использовать для рождения нового всплеска вдохновения и получения права новой жизни в своем стремительно меняющемся искусстве. Нет сомнения, что женщины питали его творчество, и, часто осознавая это, они были довольны своей ролью «увековечивания» собственных образов рядом со всемирно известным художником-гением. Пикассо же, без стеснения называя своих любовниц то «богинями», то «подстилками», заботился о том, чтобы они в равной степени чувствовали себя и теми и другими. В сущности, он никогда и не скрывал, что никто для него не может занять в сердце такое же прочное и основательное место, как его искусство. Хотя зачастую в общении со своими спутницами он находил и успокоение от внешнего беспокойства и нередких приступов меланхолии. «Ничто так не похоже на пуделя, как другой пудель, то же самое относится и к женщинам», – не раз говорил художник в минуты откровений, и этим лишь подчеркивается его самозабвенная и неизменная единая страсть – к идее, выражавшейся в самореализации в искусстве. Своей работе он приносил в жертву все, и своих любимых в первую очередь. Даже мать живописца, после того как он представил ей накануне свадьбы свою первую жену – русскую балерину Ольгу Хохлову, по словам самого Пикассо, в порыве эмоций воскликнула: «Я не верю, что с моим сыном женщина сможет быть счастлива. Он озабочен только собой».

Но «питался» Пабло Пикассо не только от женщин. Он настойчиво и виртуозно умел окружать себя лучшими современниками, в основном поэтами и писателями. Словно паук, он изобретал для них пленительные и завораживающие сети своей хитроумной паутины, чтобы принять живительные силы в свои липкие объятия. Они, в конечном счете, создавали язык живописи Пикассо, который сам плотоядный мастер умело подхватывал и развивал. Но конечно же, он не принимал чуждые формы, не пленялся взглядами теоретиков, отвергая все неприемлемое для чувствительной художественной интерпретации. Он лишь подпитывал себя новыми идеями, скрупулезно отбирая крупинки чужих полуфабрикатов для собственной новой идеи. Оставаясь всегда самим собой, он виртуозно эксплуатировал окружающих. Даже тех, кого Пикассо обожал, как, например, Матисса. Он либо заманивал его к себе, либо наведывался к нему сам. Но и его, и очень многих других, часто известных современников, живописец откровенно использовал, всегда больше беря, чем отдавая. «Я не даю, я беру», – заявлял он не однажды.

Некоторых, чьи имена уже были легендами, он зазывал на встречи, чтобы в конце концов внутренне подняться над ними и провозгласить триумф собственного имени. Так было, например, с Шагалом или Чарли Чаплином. Порой признавая мастерство других (как, например, способность Матисса управлять цветовой гаммой), Пикассо всегда заботился только об одном – утвердить себя хотя бы в собственных глазах как самого лучшего, самого великого и самого оригинального.

Еще одна особая тема в жизни мастера – отношение к родине. Подобно многим другим гениям, положившим свои таланты и саму жизнь на алтарь творчества, Пикассо мало заботило место для жизни. Оно должно было отвечать лишь двум требованиям – быть предельно комфортным и максимально безопасным. Не получив необходимого в родной Испании, он без колебаний сменил ее на Францию. Когда же для обретшего уют и гармонию Пикассо забрезжила опасность объединения фашистских режимов, он без колебаний попросил французского гражданства. Правда, получил отказ… Но он не бросил Париж именно за возможность работать, рискнув безопасностью и покоем…

Художник довольно много сил уделял рождению мифа о великом гении Пикассо. Он виртуозно играл роль человека, способного раскалывать действительность на части и безошибочно подбрасывать публике именно ту часть, которая шокировала более всего. Наиболее бережно он относился к своей собственной личности, презирая земные ощущения плоти и всегда поступая так, как это выгодно мифу, а не живому человеку Пабло Пикассо. И уже упомянутый факт, что он не покинул оккупированный Париж и решительно остался в «столице мира», будучи запрещенным нацистами живописцем, не имея возможности выставляться, но в то же время имея полное основание для опасений оказаться в творческом забвении. А после освобождения города Пикассо тут же вступил в Коммунистическую партию, очевидно желая поразить мир своей обескураживающей выходкой. Художник словно беспрерывно находился на сцене и действовал так, как будто целая планета была аудиторией. Его не смутил тот факт, что на фоне скандального членства в партии он стал менее популярен в США – Пикассо, нутром чувствовавший людскую породу, просчитал, что это временное явление, а резонанс стимулирует новый всплеск популярности его имени. Расчет оказался верен, ибо благодаря скандалам, сопровождавшим первые послевоенные выставки, он тотчас превратился из частного лица в общественное достояние. А как только интерес к коммунистам преуменьшился, Пикассо быстро позабыл о нем. Он достаточно берег силы, не позволяя себе слишком распыляться, чтобы не потерять нити своего искусства. Он никогда не позволял втянуть себя в спор с толпой или тратить время на объяснения с окружающим миром, считая непозволительным снизойти до такого. Когда в телеграмме его попросили написать и отправить несколько слов в защиту свободного выражения живописи, мэтр лишь усмехнулся и без колебаний отправил трепетное воззвание о содействии в корзину для мусора.

Ему импонировало внимание прессы, и для поддержания интереса к себе он часто совершал безрассудные с точки зрения обычной логики поступки. Он был настоящим мастером сцены и мог пойти на самый пикантный шаг, лишь бы это было подхвачено восторженной публикой. Пикассо всегда смеялся над условностями общества, а моральные принципы были чужды его буйному и свободному мировосприятию. Он мог не покупать себе нового костюма, но при этом устроить дорогое сногсшибательное театрализованное представление боя быков, объявленное в его честь. Он действовал как символ столетия, и такая позиции заставила мир поверить в то, что его поступки, причину которых он часто сам не мог объяснить, являются частью божественного и неприкасаемого, снизошедшего в облике этого сумасброда.

Словно упрямый бык, Пабло Пикассо пропахал глубокую борозду через целое столетие и сумел оставить в наследство так много нового и непонятого, что если не его работы, то непреклонный и чудовищно раскованный дух творца должен вселять уважение. Но все же то, что он делал, все равно не было самоцелью – поступки были частью его естества и легко вписывались в рамки его всеобъемлющей души, мятежной и привыкшей полной грудью впитывать атмосферу свободы. Живописец по сути должен всегда оставаться не только неординарным, но и недостижимым для понимания – памятуя об этом, Пикассо искренне верил, что нелепость лучше посредственности. Художник настойчиво приучал мир к собственной гиперэксцентричности: он должен был резко выделяться из толпы – и мир охотно воспринял новизну, потому что человечество нуждается в периодических потрясениях. Карл Юнг, ошарашенный откровениями живописца, усмотрел в его работах не только «мотив снисхождения в подсознательное», но и шизофрению.

И все же мастером двигало страстное стремление к совершенствованию. Пабло Пикассо, разрушая все на своем пути, грезил об одном – создать что-то предельно уникальное и божественное, передать миру по наследству не столько совершенный образ, сколько саму центробежную силу поиска, жажду жить и достигать бесконечного…

Исаак Ньютон

«Кондуитт: Не можете ли вы вспомнить, как изготавливали ваш телескоп?

Ньютон: Я сделал его сам.

Кондуитт: Где же вы взяли инструменты для этого?

Ньютон: Я сделал их сам… если бы я ждал, что кто-то сделает за меня инструменты или еще что-нибудь, я бы никогда ничего не создал…»

Из бесед Ньютона с Кондуиттом