Я встал.
Проклятье!
Это было нестерпимо. Вот что я мог бы принести в мир, если бы…
Но следовало определить, какова же непосредственно грозящая мне опасность. Крейцера пока можно было не брать в расчет. И не звонить ему. Повременить со звонком, хотя, судя по вчерашней записке, у него есть что-то новое.
Бледный!… К счастью, я не записал ни строчки из своих трудов, и только в уме повсюду ходит вместе со мной гигантская мыслительная башня моих расчетов.
Однако гарантия ли это? Он продемонстрировал ночью, как легко могут меня взять. А там последуют пытки, и если я их даже выдержу, то нет ли способов, помимо моей волн, узнать то, что есть у меня в голове. Гипноз или что-нибудь другое?
Вообще я полагаю, что мысль материальна, и коли это так, то должны в конце концов быть найдены способы фиксировать ее. И может быть, уже найдены.
Бальзак, между прочим, тоже верил в материальность мышления и даже написал этюд «Avantures administratives d'une idee heureuse». И Толстой считал, что возможна передача мыслей на расстояние, сказав однажды, что в этом имел случай убедиться буквально каждый поживший семейный человек.
Я же убежден в большем. С моей точки зрения, вокруг Земли, как и вокруг всякой планеты, обладающей разумной жизнью, создалась уже некая дополнительная атмосфера мысли, силовое поле, куда от начала человечества входят желания, надежды, страхи, воля, мнения, размышленья и радости людей. Именно благодаря этому полю мне и удаются путешествия в картины, например. В будущем человек бесспорно овладеет этим полем и сможет черпать оттуда мысли великих людей, бесконечную нравственную силу и бесконечное количество информации вообще.
Но кое-что возможно, конечно, и сейчас.
Короче, я не в безопасности от нападения группы Бледного. Поскольку моя теория, которая обосновывает пятно, мыслима, значит, она есть, существует, Это чисто технический вопрос извлечь ее из меня, пока я жив.
Жив!… На миг я подумал о смерти — ведь я все равно собираюсь скоро умереть. Но потом все во мне возмутилось против этой мысли. Слишком много раз они меня уже побеждали — хозяйка квартиры, Дурнбахер, Гитлер. Я кончу свой труд, завершу его вторую часть. Сделаю новое пятно, вырежу в нем внутри свободную от черного область. Они получат доказательство, что человек — это все же Человек, несмотря на все их усилия. А там посмотрим.
И вообще, вступив в борьбу, я чувствовал в себе какой-то новый тонус.
Итак, Бледный. Но он ведь и не очень силен.
Во-первых, поскольку Бледный, по его словам, «пестовал» меня все эти годы, он наверняка старается один владеть своей добычей и до поры не сообщает своим хозяевам всего обо мне. Пожалуй, кроме него, никто даже не знает, что я — это я.
И, во-вторых, он сам слаб. У него страшное лицо. Одна из тех физиономий, свидетельствующих о крайней деградации человеческой личности, которые стали известны, когда после войны начали публиковаться фотографии узников в гестаповских застенках. Бледный был в концлагерях, может быть, в лагерях уничтожения, и видел там вещи, которые не могли не разрушить его… Впрочем, не всех они разрушали. Были такие, кто выстоял. Пастор Шнейдер, например. Или Эрнст Тельман. (Первый раз я задумался о Тельмане. Кто этот человек, вызывающий столь большую любовь и столь большую ненависть?… Но потом я отогнал эту мысль. Здесь политика. Это не мое). Бледный, во всяком случае, не принадлежал к числу людей, которые прошли через ужасы современного Апокалипсиса и выстояли. Он погиб. Перестал быть человеком. Не уверен ни в чем. Уже мертв, хотя сам еще продолжает убивать. Довольно одного толчка, чтобы он упал.
Другими словами, он опасен не сам собой, а теми, кто стоит за ним.
Но кто стоит?…
Я зажег новую сигарету.
Что-то само собой просилось в разум. Что-то пробивалось оттуда-из внутренних темных глубин интуиции.
А ну-ка, отдадимся свободному полету фантазии. Но мне нужен был повод, площадка, откуда сделать первый шаг и пустить мысль в путь.
Я встал, вынул из ящика стола лист бумаги и перо. Потом стал кружить по комнате, ожидая.
Помогите же мне, друзья! Придите на помощь, могучие художники прошлого…
Я поднял над головой руки и потряс ими в воздухе. Пусть пересекают меня линии силового поля мысли, прошлый опыт творцов. Идите же сюда, Дюрер, Гольбейн, Каналетто! Сюда, товарищи! Настала та минута. Как будто рвеньем крыл зашелестело в воздухе, и раздался внутренний голос:
«Я
«С помощью трех нитей ты можешь перенести на картину или нарисовать на доске каждую вещь, до которой ты можешь ими достать. Для этого сделай так.
Если ты находишься в зале, то вбей в стену большую специально сделанную для этого иглу с широким ушком и считай, что в этой точке находится глаз. Затем поставь стол или доску…»
Дюрер, конечно. Впрочем, я читал, возможно, когда-то его трактат «Руководство к измерению».
Близко, но это было не то.
Еще раз.
«Рисуя большой предмет на улице, установи его габаритные размеры и прямоугольник нижнего основания обертывающей призмы впиши в ту окружность, диаметр которой условно равен длине изображаемого предмета…»
Кто-то из итальянцев XVI века. Ими изобретен способ «обертывающих поверхностей».
Это как раз мне и было нужно. Спасибо.
Лихорадочно я отбросил перо, схватил карандаш, вычертил на бумаге призму. И в ней почти сам собой нарисовался автомобиль. Какой? Тот самый «кадиллак».
Еще несколько штрихов — и нарисовался дом. Знакомый дом, мимо которого я не раз проходил, бродя по городу.
Ага, вот куда ведет дорога! Впрочем, в такой проницательности и не было ничего удивительного. Крейцер намекал мне на это: «Иностранная разведка». И Бледный говорил о «влиятельной группе в одной стране».
Я набросал окна здания, палисадничек перед ним, огражденный решеткой. Затем принялся тушевать рисунок, добиваясь объемности изображения.
Час я трудился. Сделал тени, сгустил их, нарисовал прохожего в плаще и блеск солнечного блика в окне первого этажа.
К двенадцати все было готово.
Я прислонил лист к стене и сосредоточился, глядя на него.
Вот она — моя стартовая площадка.
Внимание…
Тихо…
Но ничего не выходило. Мне нужно было привести себя в состояние нервного экстаза.
Я сходил на кухню, сделал себе еще чашку кофе, отпил, прошелся несколько раз по комнате и опять сел напротив своего рисунка.
Ну!…
И оно свершилось.
Улица материализовалась и ожила. Шагнул прохожий, заискрился солнечный блик в темном стекле.
И я вошел в улицу.
Так оно и было — около двенадцати часов воскресного дня. Светило солнце, пятнами белел, просыхая после недавнего дождика, асфальт.
Я стоял на улице нашего города, на Бремерштрассе. Возле американского консульства. Прохожий прошел мимо, не видя меня, поскольку все-таки это был не я, а моя мысль.
И Бледному следовало быть где-то здесь, потому что не зря же именно сюда меня привела интуиция. К американскому консульству. Тут он и вызревал"золотой век». («Принуждение на строго добровольных началах»). Сюда тянулись нити от сумасшедших стариков-миллиардеров, купающихся в долларах.
С парадной стороны, с фасада, здание выглядело по-воскресному пустым и покойным. Но когда я вошел через маленькую арку во внутренний двор, мне показалось, что я попал в штаб воинской части. Да еще в разгаре военных действий. Там и здесь, переговариваясь, группами стояли люди в военном и штатском, быстро шел мужчина с жестоким решительным лицом, спрашивая майора Александера, двое в форме бундесвера вылезали из только что затормозившего «оппель-адмирала».
Ничего себе! И это всего лишь консульство в нашем небольшом городе.
Однако Бледного я пока не видел…
Второй внутренний двор поменьше. Тут было тихо. Куча глянцевито-бурого шлака, отливающего нефтяными разводами, возвышалась у окна в подвал. Пахло бензином и свежими досками. Из неплотно привернутого пожарного крана у стены на асфальт капала вода.