На протяжении длительного выздоровления полковника я довольно бесцеремонно ему надоедала, поскольку была уверена, что он знает гораздо больше, чем говорит. Позже в том же году мой знакомый рассказал мне о случайно услышанном в поезде разговоре между «Шервудскими лесниками», участвовавшими в сражении 15 июня. Один из них упомянул, что у него был «очень хороший командир, худощавый темноволосый малый… настоящий псих. С первого взгляда и не скажешь, что британец, но черт подери — он вообще не знал, что такое страх». По утверждению этого человека, фамилия офицера была Бриттен, и он вполне заслуживал Креста Виктории за то, что отбросил врага назад во время той «заварушки» на плато.

Такая признательность рядового, восхищавшегося своим командиром, была, конечно, вещью довольно распространенной, но во мне зародилась уверенность, что эта признательность не беспочвенна. Я была готова согласиться, что полковник вполне заслужил свой Крест королевы Виктории, если пойму, почему, по мнению солдат, Эдвард его тоже заслуживал. Поэтому, все так же страстно желая узнать правду, которая оставалась от меня скрыта, я принимала редкие, делаемые из вежливости приглашения полковника на обед или чай, всякий раз пытаясь его разговорить, хотя всегда чувствовала себя с ним не в своей тарелке. Я даже заставила себя пойти в Букингемский дворец на вручение ему Креста Виктории.

Но все было бесполезно. Добавив Крест к коллекции своих наград, полковник, кажется, стал бояться, что каждая встреченная им девушка желает выскочить за него замуж. Его опасения были вполне понятны: увешанный орденами, рано возмужавший, перенесший серьезное ранение, бледный и кареглазый, с внешностью потрепанного жизнью крестоносца, он был видным молодым человеком, высоким и привлекательным. Будучи на тот момент настолько озабочен своими военными достижениями, он вряд ли мог понять, что никакие его награды не заставят меня видеть в нем никого, кроме чопорного офицера, наделенного всеми военными доблестями, которому, однако, не достает воображения и доброжелательности, и что мне совсем нет дела до его наград — мне нужна была только информация.

Чем усерднее я его преследовала в надежде узнать интересующие меня подробности, тем решительнее он избегал встреч. Позже, после Дня перемирия[3], я и вовсе потеряла его из виду.

До того, как он, перед самым окончанием войны, отправился на фронт, 11-й батальон «Шервудских лесников» оставил деморализованных австрийцев на милость ликующим итальянцам и вернулся во Францию, где последние из оставшихся в живых офицеры роты Эдварда погибли во время заключительного большого наступления. Так что теперь я уже никогда не узнаю, действительно ли во время той контратаки на плато мой брат проявил настоящий героизм.

5

Но, даже узнай я всю правду, это не имело бы большого значения в тот период, — по мере того как внезапно наступившее молчание после нашей четырехлетней переписки постепенно доводило до моего потрясенного ума тот факт, что Эдварда больше нет, я чувствовала, что не способна воспринимать какую-либо новую информацию или оценивать ее значимость.

Наша окончательная разлука была до того невероятной, что сама жизнь потеряла реальность. Я никогда не думала, что смогу жить без этого дружеского плеча, к которому привыкла с самого детства, без этих идеальных отношений, в которых не было ни ревности, ни тревог — лишь глубочайшее доверие, привязанность и взаимопонимание. Тем не менее я оказалась в мире, лишенном этого постоянного утешения, полная жизни против своей воли. Да, я продолжала жить и даже смогла разобрать его вещи, когда их вернули из Италии, и нашла среди них сборник «Муза на фронте» с вложенным в него моим стихотворением. Посланный мной, он дошел до адресата уже после боя, Эдвард так и не открыл его и ничего не прочитал. Именно тогда я окончательно поняла, что он умер, даже не узнав о моей попытке показать, как сильно я его люблю и восхищаюсь им.

Так начался период моего затворничества, унылого, глубокого и долгого. Я перестала следить за тем, что происходит на войне. Не имея больше надежды, а потому и страха, я не открывала «Таймс», даже чтобы прочитать списки погибших, и неделями оставалась в неведении, что немцы уже начали двигаться по дороге между Амьеном и Сен-Кантеном, но не в том направлении, в котором они грохотали сапогами в марте, а в обратном.

Тот июль запомнился мне жарким и засушливым. Над высохшей корнуэльской почвой, под палящим солнцем молочно-голубые колокольчики висели в безветренном воздухе, не шелохнувшись. Сидя чуть ниже двух полей, засеянных овсом и частично маком, на скалистом берегу Западного Пентайра и наблюдая за скользящими по морской глади замаскированными судами, казавшимися нереальными кораблями из сновидений, я чувствовала: мысли причиняют такую боль, что надо гнать их от себя, надо продолжать мой безумный роман о войне во Франции. Но сюжет становился таким мрачным, а персонажи и место действия настолько узнаваемыми, что отец Роланда, которому я показала рукопись, как только ее закончила, посоветовал ее не печатать, иначе мне не избежать судебных разбирательств. На самом деле, мне это не грозило — ни один издатель не горел желанием брать такой сырой образец полухудожественной прозы, — но я последовала его совету и убрала рукопись подальше в шкаф, где она и лежит до сих пор.

Однако в один из совершенно не запомнившихся мне дней тех пустых недель небольшой томик моих военных стихотворений «Стихи Добровольческого медицинского подразделения» был незаметно выпущен в этот безразличный мир. Мать Роланда содействовала его публикации и написала краткое вступление, но мои стихи, естественно, ничуть не всколыхнули и без того богатые воды современной военной литературы. Лишь в разделе «Краткие обозрения» литературного приложения к «Таймс», сегодня известного посвященным как «общая могила», появилась крошечная, но на удивление благосклонная рецензия, и я до сих пор изредка переписываюсь с фермером-овцеводом из Квинсленда, который волей случая наткнулся на мою книгу, когда был в Англии в составе Австралийских экспедиционных войск, и по какой-то неведомой причине нашел для себя отраду в моих бесхитростных строчках.

К середине сентября, после того как мы наняли трудолюбивую горничную Бесси, у меня вроде как и не осталось причин сидеть дома. Я больше не чувствовала особого интереса к воинской службе, но смерть Эдварда сделала невозможным мое возвращение в Оксфорд, да и армия стала уже привычкой, переломить которую могло лишь окончание войны. Хотя турки тысячами сдавались в плен Эдмунду Алленби[4] в Палестине, а британцы успешно вели наступление между Аррасом и Альбером, отбрасывая немцев с рубежей, удерживаемых ими еще с 1914 года, до меня все еще не доходило, что происходит нечто необычное, и даже падение Болгарии в конце сентября, казалось, не имело особого значения.

Итак, в третий раз я как сомнамбула отправилась в Девоншир-Хаус на беседу с леди Оливер. Я надеялась, что служба за границей поможет мне вернуть жизненные силы и ясность мысли, как это уже случалось дважды, но обнаружила, что заграничная служба для меня закрыта. Как мне сказали, теперь существовало «правило» (один Бог знает, чья светлая голова его придумала), что служащие Добровольческого медицинского подразделения, в одностороннем порядке расторгнувшие свои контракты, неважно по какой причине, не могли быть отправлены за границу, пока не прослужат определенный срок в госпиталях на родине, — обычное требование для тех, кто до этого вообще не служил.

Так выяснилось, что я не могу поехать ни в одно из мест, где мой немалый опыт по обработке ран в боевых условиях хоть кому-то пригодится, хотя каждый месяц довольно много «зеленых» добровольцев отправлялись за границу, а знания о первой медицинской помощи приобретались ими за счет и без того загруженных работой сестер и самих раненых. Вместо этого Красный Крест пошел на другую крайность: они отправили меня в крупную гражданскую больницу, где было несколько отделений для военных. В этой книге она будет называться больницей Сент-Джуд.

вернуться

3

1.11 ноября 1918 г., когда военные действия Первой мировой были прекращены.

вернуться

4

Эдмунд Алленби (1861–1936) — британский фельдмаршал, командир экспедиционного корпуса в Египте (1917–1918).