Поздно ночью, когда все ушли спать и мир погрузился в тишину, я пробралась в гостиную, чтобы побыть там с портретом Эдварда. Тихонько затворив дверь, я включила свет и взглянула на бледноватое лицо, такое благородное, мужественное, такое печально-взрослое. Ему столько всего довелось пережить — гораздо больше, чем его любимым друзьям, — они погибли еще раньше в эту нескончаемую Войну и оставили его в одиночестве оплакивать их. Судьба, похоже, дала ему небольшую, жалкую компенсацию, сохранив жизнь и позволив писать чудесную музыку, чтобы почтить их память. Какая горькая ирония была в том, что он погиб от рук соотечественников Фрица Крейслера, скрипача, которым особенно восхищался. Я вспомнила, как часто вечерами аккомпанировала на фортепьяно его скрипке, и почувствовала, что больше не могу выдерживать этот печальный, пронзительный взгляд с портрета. Я опустилась перед ним на колени и зарыдала. «Эдвард! О, Эдвард!» — повторяла я, как в дурмане, как будто мой безудержный плач и призывы могли его вернуть.
Тогда, в Кенсингтоне, мы не знали никаких подробностей о гибели Эдварда, в отличие, скажем, от семьи Роланда[1], его полкового товарища, погибшего в конце 1915-го одним из первых в полку. Роланд был тяжело ранен и умер. Многие их офицеры-сослуживцы, которые хорошо знали Эдварда, любили его и могли бы написать о нем, были убиты раньше него во время прошлых сражений, в которых Эдварду повезло остаться живым или не участвовать: на Сомме, при Аррасе, на Скарпе, у Мессин и при Пашендейле. Я даже не знала имен многих из тех, с кем он служил в Италии до сражения при Асиаго.
Однако со временем мы все-таки получили три письма, — от второго по званию офицера из роты Эдварда, от сослуживца-рядового и от знакомого, который не был военным и работал в Красном Кресте, — рассказавшие о поведении Эдварда во время австрийских атак. Конечно, оно было именно таким, как мы себе и представляли, читая его сдержанные и мужественные письма, постоянно приходившие от него во время битвы на Сомме и в течение всей битвы на Ипре в 1917-м. Письмо от рядового было самым живым и непосредственным.
Мы с капитаном Бриттеном стояли в карауле и находились в траншее, когда в три часа ночи 15 июня начался чудовищный артобстрел. Нам удалось в целости и сохранности добраться до штаба. В 8 утра неприятель перешел в массированное наступление, прорвал левый фланг обороны нашей роты и начал закрепляться на занятом рубеже. Видя, что ситуация становится опасной, капитан Бриттен повел за собой отряд, чтобы выбить врага с позиций. Вскоре после того как мы отбили наши траншеи, капитан Бриттен, который стоял в карауле и следил за перемещением противника, был сражен в голову пулей снайпера и скончался через несколько минут. Его похоронили на Британском кладбище в нашем тылу… Позвольте мне выразить свои глубочайшие соболезнования, капитан Бриттен был доблестным офицером и ничего не боялся.
Кладбище, как рассказал нам знакомый Эдварда из Красного Креста, находилось в горах, на высоте 1500 метров; он сам его не видел, но на похоронах Эдварда на следующий день после сражения присутствовали второй по званию офицер и квартирмейстер из 11-го батальона, на чьи слова он и ссылался; они были единственными офицерами на похоронах, все остальные находились на боевых позициях.
«Брит, — писал квартирмейстер, — был похоронен завернутым в свое одеяло, а с ним еще четыре офицера. В изголовье могилы поставили крест с надписью ‘Светлая память’, с именами погибших и прочими данными».
Это все, что нам удалось узнать, но еще задолго до получения этих кратких весточек я нашла в списках раненых и убитых, где значился и Эдвард, имя его двадцатишестилетнего полковника, который был ранен, очевидно, в том же бою. Понимая, что он единственный выживший офицер из батальона Эдварда, служивший с ним с 1914 года, и что он сможет рассказать мне, если захочет, больше, чем кто-либо другой, я съездила в Харрингтон-Хаус — на тот момент центр, куда стекалась вся информация о раненых и пропавших без вести, — и выяснила, что он лежит в госпитале для офицеров на Парк-Лейн.
Я помнила, как Эдвард время от времени упоминал своего юного командира, к которому питал большое уважение, правда без особой личной симпатии. Честолюбивый и отважный, сын кадрового военного, не имевшего средств помочь сыну сделать карьеру в мирное время, на войне молодой человек реализовал свое желание продвинуться по службе. С 1914 года он был «профессиональным выживальщиком» полка, пройдя невредимым все сражения от Соммы до Асиаго, получая после каждого еще одну звездочку на погоны и очередную медаль. Когда «Шервудских лесников» передислоцировали в Италию, он отправился туда командовать 11-м батальоном; во время австрийского наступления у него уже был орден «За выдающиеся заслуги», Воинский крест, французский Croix de Guerre и несколько более мелких наград, а после сражения при Асиаго, которое выбило его из строя до конца войны, он удостоился королевской почести в виде Креста Виктории.
Конечно, я не знала про Крест Виктории, когда с отчаянной решимостью поехала прямиком из Харрингтон-Хаус к нему в госпиталь. Моя мама, еще не получавшая писем из Италии, решительно не хотела знать никаких подробностей, но я, хотя и ужасно боялась того, что могла узнать, была движима необъяснимым упорством выяснить как можно больше. Тем не менее мне не очень хотелось выяснять что-либо именно у полковника, и я одновременно и надеялась, и опасалась, что он может оказаться в слишком тяжелом состоянии, чтобы отвечать на мои расспросы. Узнав, что он серьезно, но не смертельно ранен в ногу, я попросила медсестру узнать, не примет ли он ненадолго сестру капитана Бриттена. Она вернулась тотчас же, чтобы провести меня к нему, и, чувствуя, что задыхаюсь, я последовала за ней по лестнице.
Полковник лежал на больничной койке с массивной шиной на ноге; у него было бледное изможденное лицо, а запавшие карие глаза пристально уставились на меня, едва я вошла в палату. Догадываюсь, что он не хотел меня видеть, и я его понимала; ни один раненый не захочет видеть родственницу погибшего друга — от женщин можно ожидать слез, истерик или неудобных вопросов. Живые светящиеся глаза, наверняка доставшиеся ему в наследство от предков, выглядели чем-то случайным на его неподвижном суровом лице. Я решила обойтись без церемоний и быть краткой, насколько это возможно. И нашла неожиданного союзника в сестре полковника, сидевшей у его койки, — девушке немногим старше его самого, с мягкими и такими же на удивление нежными чертами лица, она помогала и мне задавать вопросы, и ему — отвечать.
— Я бы и так понял, что вы сестра Бриттена — у вас такие же глаза, — начал он внезапно, после чего кратко рассказал мне о сражении, не упоминая Эдварда. Но рано или поздно он должен был коснуться темы гибели брата. И наконец я услышала, что его «подстрелил австрийский снайпер», сразу после того как Эдвард организовал контрнаступление, позволившее отвоевать у неприятеля потерянные позиции.
— Куда попала пуля? — спросила я насколько могла спокойно. Молодой человек еще раз пронзил меня острым, испытующим взглядом, как будто я была его подчиненным, чью выдержку он пытался оценить. После чего отрывисто ответил:
— В голову.
Я смотрела на него с немым укором, потому что, честно говоря, не верила его словам. Ближе к концу войны — я это поняла по письмам армейских медсестер, которые усердно проявляли сострадание и смягчали правду, описывая последние минуты жизни военных, умерших в госпитале, — полковники и ротные командиры до того устали расписывать для скорбящих родственников ужасные подробности, что количество офицеров, погибших от пули в голову или сердце и умерших быстро и без боли, перешло все границы разумного. Но когда несколькими днями позже письмо из Италии подтвердило слова полковника, я поняла, что он не пытался щадить мои чувства и что Эдвард избежал участи Виктора[2] благодаря мгновенной смерти, которую, как он сам всегда говорил, он бы предпочел слепоте.