Сейчас ему хотелось поскорее уйти куда-нибудь из города, но Ефим понимал, что теперь опасно появляться на улице. Он вошел в чей-то сад, забрался в густой малинник и здесь благополучно дождался сумерек. С наступлением темноты Рачков, никем не замеченный, вышел за город. Шел быстро, напрямик, без дороги. Ему все чудились сзади чьи-то шаги, и он часто останавливался, оглядываясь. Куда идти?

Этого-то он и не знал теперь. До Карнауховки не менее ста пятидесяти километров, но из писем Ефиму было известно, что жена оттуда уехала и живет далеко в прикамском колхозе, а единственный сын Гриша ушел в Красную Армию.

В раздумье Ефим сел на обочину дороги. Из города доносились редкие ружейные выстрелы. Вдруг настороженный слух уловил шорох. Ефим пригнулся и напряженно стал всматриваться в темноту. Слева от себя на дороге он ясно увидел две светящиеся точки, похожие на огоньки зажженных папирос. Несколько подальше мелькнули еще два. Старик припал к земле. Огни переместились несколько в сторону и опять остановились. «Волки!» — догадался Ефим И неожиданно успокоился, почти обрадовался, хотя был совершенно безоружен. Поднявшись, он молча двинулся на огоньки. Те качнулись и исчезли.

В деревне близких никого не осталось, но сейчас, не видя другого выхода, он решил отправиться в Карнауховку. Пробирался туда окольными путями, далеко обходя дороги, как ходили в старину бродяги. В дневное время отлеживался в оврагах или в лесу.

В Карнауховку Ефим пришел на рассвете. В это время обычно скот выгоняют в стадо, но старик никого не встретил на улице, когда шел к своей избе. Деревня словно вымерла. Дома стояли с заколоченными и выбитыми окнами. Вот и знакомое крыльцо.

В пустой избе Ефим устало опустился на уцелевшую лавку, охваченный горьким чувством одиночества. В родном, когда-то уютном жилище было сыро, пахло мышами и плесенью. На потолке расплывалось широкое темное пятно.

Ефим вышел из дому, долго стоял у ворот, надеясь увидеть хоть кого-нибудь из односельчан. Улица была пустынна. В переулке над крышами домов поднимался журавль колодца. Вдруг он опустился вниз, затем снова почти вертикально взметнулся кверху. Спустя несколько минут с окраины донесся одиночный выстрел. Значит, в деревне есть люди. Но что это за люди? Кто приходил за водой к колодцу, кто стрелял? Старику страшно хотелось все узнать, но он не решался пока отходить от избы.

Под вечер к нему пришел односельчанин, Евсей Вихлянцев. Подвижной, с жидкой бородкой, Евсей до войны работал посыльным при колхозном правлении. Он еще не был стариком, но всегда как-то увертывался от тяжелой физической работы. За это многие односельчане с пренебрежением относились к Вихлянцеву. Ефим тоже недолюбливал его, но теперь обрадовался, как родному.

— Вот, Ефим Акимыч, дела, — с порога заговорил Вихлянцев, протягивая руку, — с возвращением тебя!

— Пришел вот в пустую избу, — с грустью промолвил Ефим, взглядом указывая на убогую обстановку.

Они разговорились. Ефим сообщил, что город, где он находился, заняли немцы, поэтому вернулся домой.

— Хорошо сделал, — одобрил Евсей, — настоящих-то мужиков, Ефим Акимыч, только двое в деревне, это мы С тобой. Так и давай вместе послужим для общества.

Ефим вопросительно взглянул на собеседника:

— Чего же мы будем делать?

— Как это «чего делать«? За порядком следить в деревне. Дела-то, будто, немного, а почет большой. Назначу тебя своим помощником.

Вихлянцев умолк, видя, что Ефим задумался.

— Кем же служите теперь? — спросил Ефим, отвернувшись к окну.

Вежливое обращение Вихлянцев истолковал выгодно для себя.

— Старостой я хожу, — ответил Евсей и хитро заглянул в лицо Ефима, желая увидеть, какой эффект произвел он своим сообщением.

— Служить — не тужить... — неопределенно пробормотал Ефим.

— Теперь немцы всему хозяева, — отозвался староста.— Умному человеку, как я вижу, и с немцем можно ладить. Если исправно служить, так еще лучше будет.

Взять, к примеру, тебя. Уж ты ли не радел колхозу! А что получил? Тюрьму! Немцы-то, небось, сразу тебе свободу дали.

Ефим внезапно изменился в лице.

— Ты меня тюрьмой не кори. Мой грех —я за него и в ответе, — глухо вымолвил он, недобро взглянув на старосту.

— Не в укор, Ефим Акимыч, не в укор, к слову сказано, — торопливо заговорил Вихлянцев, поняв, что сильно задел собеседника.

Разговор сразу прервался. Жадно затягиваясь, Ефим молча дымил цыгаркой, и староста не знал, как продолжить беседу. Собираясь уходить, он сказал ласково, заискивающе:

— Гляди, Ефим, деваться все равно некуда. Что же сказать о тебе коменданту?

— Какому коменданту? — вскинул Ефим удивленные глаза на старосту.

— Известно какому — немецкому. Мой тебе совет: правильно будешь жить — на работу поступишь, корову помогу достать. Без нее в крестьянском деле трудно.

Ефим хотел задать вопрос, где в такое время можно достать корову, но сдержался. После продолжительной паузы он равнодушным тоном ответил:

— Конечно, к месту надо определяться. Только ты не торопи меня, дозволь отдохнуть с дороги.

— Явственное дело, отдохни, — с радостью поддержал Евсей, — ты человек разумный, без дела сам долго не захочешь сидеть. Но поверь совести, времена нынче такие, что другого выхода нет. Надо служить.

— Надо служить... — раздумчиво повторил Ефим, оставшись один.

Когда Вихлянцев отошел от дома, Ефим заметил, что из ворот соседнего дома высунулась лохматая голова. Ефим узнал школьного сторожа, престарелого Степана Фомича. Он то и дело выглядывал из ворот, наблюдая за уходящим старостой.

Ефим обрадовался и тотчас вышел из избы. Приветливо улыбаясь, он направился к соседу. Но, заметив его, Степан Фомич как-то растерянно засуетился, затем нагнулся, словно бы уронил что-то, и, так и не разгибаясь, повернулся к воротам. Войдя во двор, школьный сторож, еще раз выглянув, мгновенно скрылся, резко хлопнув калиткой. Ефим в недоумении остановился и медленно побрел к своему дому. Тяжело было у него на душе.

На другой день Ефим по дороге к колодцу встретил Прасковью Устинову, которая оставила его когда-то на базаре. Ефим решил к ней зайти поговорить.

Прасковья встретила гостя сдержанно. Она молча поклонилась, молча показала на стул, приглашая сесть. Ефим поинтересовался, как живут колхозники, чем кормятся, куда девалась половина жителей Карнауховки. Прасковья отвечала уклончиво: дескать, никуда не хожу, ничего не знаю.

Чтобы вызвать женщину на откровенность, Ефим подробно рассказал ей о жизни в заключении, о том, как добирался домой. Но и это не помогло. Прасковья неопределенно кивала головой и отмалчивалась. Старика озадачило и даже обидело равнодушие Прасковьи. Он умолк. Наступила длительная неловкая пауза.

— Что же ты будешь делать в Карнауховке? — вдруг спросила Прасковья. — С немецким-то паспортом устроишься, не пропадешь, — с плохо скрытым презрением протянула она, не глядя на гостя.

Самый вопрос и оскорбительный тон хозяйки больно кольнули Ефима. Он вдруг вспомнил школьного сторожа, закрывшего перед ним калитку, и с ужасом стал догадываться о причине скрытности односельчан. У Ефима тоскливо сжалось сердце, холодный пот выступил на лбу.

— Да ведь это страшнее всякого суда! — простонал он. — Неужели, Прасковья, так думают обо мне люди?

Рачков безнадежно поник головой, зажав лицо в ладонях. Прасковья равнодушно пожала плечами и вдруг растерялась, увидев, как по тыльной стороне корявой ладони, между выпуклых сухожилий, ползет слеза. Он долго и неподвижно сидел, не открывая лица, точно боясь взглянуть на свет. Затем порывисто поднялся и направился к выходу, горько вымолвив:

— Не обессудь, хозяюшка, непрошеного гостя. Только немецких паспортов у нас нет. Да и не нужны они нам, немецкие-то...

Пристыженная Прасковья остановила старика:

— Подожди, Ефим Акимыч, посиди. Ты, наверно, есть хочешь. Я сейчас соберу.

Она поставила на стол крынку молока, принесла картофельные лепешки. Извинилась, что нет хлеба.