Мистер Томас одной рукой приподнял Джо над полом, — сильный был дьявол, — зато Джо оказался в выгодной позиции и быстро пнул его два раза в ногу, а я в тот же миг взмахнул костылем и угодил ему верхней перекладиной в челюсть.
Наша атака ошарашила мистера Томаса, и, пока он решал, что ему делать дальше, мы с таким бешенством пинали, бодали и колотили его, что он выпустил нас, отступил, шатаясь, к бочке с водой и согнулся там вопросительным знаком, кашляя и отплевываясь.
Мы кинулись к двери, Джо каким-то чудом отодвинул засов, и мы выскочили наружу. По улице мы неслись как безумные и только под деревьями остановились и перевели дух.
Какое это было счастье — увидеть солнце, ощутить тепло его лучей на своих плечах! Дышать и то было приятно. И никаких стен вокруг, и нос тебе никто не расплющит, и никто не грозит разделать тебя под орех. Мы с Джо все никак не могли отдышаться, зато мы были на свободе и вокруг был ясный день.
— А что я всегда говорю! — сказал Джо, вытирая глаза грязным платком. — Человек, он так напугать может — своих не узнаешь. И вот еще что: справедливости мы тут не добьемся. Все ведь знают, мы-то с тобой тоже поругиваемся. Вот и поверят мистеру Томасу. Так что молчок, никому ни слова. Ну как, отдышался?
Джимми Вэтью
Мне было строго-настрого приказано и близко к пивной не подходить. Я никак не мог понять почему. Мне ведь уже шел шестой год, и я много чего знал про пивные. Отец рассказывал мне всякие истории про пивные в дальних поселках, где дюжие парни в белых молескиновых брюках и в сапогах вываливались на крыльцо, распевая во всю глотку, и прыгали на лошадей, а те, взбрыкивая, пускались вскачь. Я часто думал об этих парнях. Они горланили «Диких быков», а лошади под ними били копытами и вставали на дыбы, а уж дрались они, что твоя молотилка. Я мечтал, что буду таким, когда вырасту.
Джимми Вэтью не скакал на норовистом коне. Но это было ничего. Он мне нравился, потому что умел лучше всех лазать на деревья. Мне про это рассказал мистер Смит. Мистер Смит был весь скрюченный и, можно сказать, жил в кресле на колесах. Руки у него совсем искривились и пальцы загнулись, точно мягкие когти, и распрямить он их уже не мог; какие у него ноги, я не знал, потому что их закрывало одеяло из шкурок опоссума, зато он умел рассказывать всякие истории не хуже моего отца.
Закинет голову и сам хохочет над тем, что рассказал. Он писал в газеты заметки про птиц. Он мне много чего рассказывал про птиц. А вот в лошадях ничего не понимал.
И еще он ездил кататься в фаэтоне. Закатят его вместе с креслом в фаэтон, он и сидит там весь день. Кресло в фаэтон закатывал Джимми Вэтью, а потом возил его, куда он хотел поехать.
Они разыскивали попугаичьи и совиные гнезда в дуплах на такой высоте, что просто голова кружилась. Да только Джимми Вэтью умел до них добираться. Он по веревке лазал — влезет, засунет руку в дупло, вытащит яйцо, покажет мистеру Смиту и назад положит.
Мистер Смит говорил мне, что Джимми ни разу ни одного яйца не разбил, а когда вытаскивал попугаичьих птенцов, так держал их по всем правилам и ни одного не помял и не раздавил. Он был хороший человек, и мистер Смит его любил, и я тоже.
В тот день стоял я у нашего забора и вдруг вижу — идет ко мне Джимми Вэтью. Идет и шатается — чуть не упал несколько раз. Ноги никак его не слушаются. То на одну сторону дороги занесут, то на другую. Он остановился возле меня и вцепился в забор. Его стошнило. И лицо у него все сморщилось, словно вот-вот расплачется. Потом он запрокинул голову назад да как закричит:
— Нет, нет, нет, нет!..
Я убежал в дом к маме и уткнулся лицом в ее черный передник. Потом посмотрел на нее и заплакал:
— Джимми Вэтью разучился ходить, он висит у нас на заборе и кричит «нет, нет, нет, нет»!
Мама прижала меня к себе покрепче и посмотрела в окно.
— Беднягу Джимми Вэтью дурнота одолела, — сказала она.
— Так позови его к нам и уложи в постель, — попросил я.
— Ему скоро полегчает. Ты про это забудь.
Ты велела мне забыть про это, мама.
Так почему же Джимми Вэтью приходит ко мне в комнату сейчас, когда я стар? Почему он пошатывается в темноте, точно символ всей мучительной дурноты, всей боли, и его жуткое «нет, нет, нет, нет» звучит отголоском моих собственных мыслей? Только нет черного передника, в который я мог бы уткнуть лицо.
Мисс Армитедж
Каждый божий день мисс Армитедж ходила на почту. Ей было за сорок.
— Когда-то я была помолвлена, — говорила она при любом удобном случае, — только вот жениха моего убили на войне.
Время притушило боль этих слов. Теперь они свидетельствовали о другом, о том, что и она была когда-то молода и весела и пусть не такая уж красавица, но и ей довелось одержать победу.
Она ходила на почту помогать миссис Робинсон разбирать письма и раскладывать их по ячейкам. Тонкогубая миссис Робинсон была почтмейстершей. Голова у нее странно клонилась набок, как будто она все время подслушивала у приоткрытой двери.
К миссис Робинсон она питала симпатию. «У нас с ней так много общего», — любила повторять мисс Армитедж.
А миссис Робинсон, услышав это утверждение, улыбалась тому, кому оно было адресовано. «Ну, может, что-то общее и правда есть, — говорила ее улыбка, — только уж она мне никак не ровня».
Общим был интерес к секретам своих соседей, и они удовлетворяли его, вскрывая и прочитывая письма, которые обещали что-то завлекательное.
Орудием для этой операции служил чайник, постоянно кипевший на плите в кухне позади конторы. Прочитав письмо, они вкладывали его обратно в конверт и крепко прижимали еще влажный клапан; что и говорить, чистая была работа — поди догадайся, что кто-то вскрывал конверт.
Конечно, подряд все письма они не читали — ну, разве что иногда. Времени не хватало. Обеих мучила совесть, и люди, подходившие к маленькому окошечку за своей почтой, могли это заметить. Подруги настороженно глядели на тех, чьи секреты были им известны, и посетители, с которыми они вели разговоры, чувствовали что-то неладное.
Домой мисс Армитедж возвращалась с важным видом — ведь сколько интересного она за день узнала. На прохожих она поглядывала с явным превосходством, и ее так распирало от новостей, что она не могла удержаться от искушения намекнуть кое-кому кое на что. Нет, ничего определенного, упаси боже! Только сдается ей, что Мэри Грант вовсе не такой уж образец добродетели, каким ее считают.
Но она всегда бывала очень осторожна. Мисс Армитедж дорожила своим добрым именем и пошла бы на все — на обман, ложь, — лишь бы его сохранить.
Мисс Армитедж мне нравилась, а вот миссис Робинсон я не любил. Сам не знаю почему. Старушку миссис Тернер, вот кого я любил больше всех. Она умела печь маленьких сдобных гномиков с глазами-изюминками и пекла их специально для меня. Голову я всегда съедал напоследок. А иногда таскаю их в кармане и жалею, что все-таки придется их съесть.
У миссис Тернер была дочка Глэдис. Лет ей было восемнадцать или около того, и со мной она редко разговаривала. На маленьких мальчиков, вроде меня, у нее времени не было. Ей нравились большие мальчики. По-моему, они ей чересчур уж нравились, потому что однажды, когда я сидел у них на кухне, миссис Тернер сказала: «Поменьше бы она гуляла с парнями… так ведь недолго и до беды».
Я сидел на кухне и ждал, когда испекутся гномики с глазами-изюминками.
— Угу, — сказал я.
— Да что тут говорить, беспокойством делу не поможешь. — Миссис Тернер провела ладонью по лбу, и он весь побелел от муки. — Только бессонница еще больше одолеет. Бывают ночи, я глаз не сомкну — лежу да смотрю в потолок, пока Глэдис не стукнет дверью. Услышу, что она дома, тогда уж и спать можно.
— Угу, — сказал я.
С миссис Тернер мне всегда было очень легко разговаривать — потому я ее и любил.