Анри Сеар увлекся своей миссией, и надо сказать, он превосходно знал эту сторону жизни! Вот другой набросок, более тщательно отделанный, более «художественный». Это бесценный портрет с натуры Люси Леви с улицы Моннье, его словно сделал Константин Гис:
«Она то возбужденно что-то говорит, то молчит, замкнувшись в себе; она не может долго находиться на одном месте. Ей хорошо лишь там, где ее нет… Она не знает, куда пойдет, что скажет, чего хочет… Требует пирожных и, когда их приносят, не притрагивается к ним; восхищается букетом, который держит в руке продавщица цветов, бегущая рядом с ее экипажем на Елисейских полях, покупает его, за что та осыпает ее благодарностями, и затем, даже не понюхав цветы, небрежно бросает их через плечо на откидной верх своей коляски. Она выходит из нее, опять садится, едет, останавливается. Жалуется на невзгоды, которые испытывает, купаясь в роскоши, на пустоту своей жизни и, заканчивая свои причитания, восклицает: „Иди, дочь моя, и пусть люди болтают, ведь не они ж дают тебе кусок хлеба!“ Если бы вы знали, как Огюст потешно ругается с извозчиками! Эй ты, чучело, ты что, заснул? Эй ты, там! Кстати, он один из моих первых любовников. Поль, Поль… Забыла его фамилию. Он все еще любит меня, этот мальчик, вы бы только взглянули на него. Представьте себе, он все время старается оказаться рядом со мной. Я говорю с ним, и, очевидно, этого ему достаточно. Глупец! Так же ведет себя множество людей, которых я знаю. Я разговариваю с ними. Это не доставляет неудовольствия Леону (это ее любовник). Впрочем, не все ли равно? Пусть только попробует что-нибудь сказать! Кроме того, сколько других мужчин. Однако я немного привязана к нему, у него красивые глаза. Не правда ли, Леон, у тебя красивые глаза? Если тебе еще никто не говорил об этом, то я скажу. Мне кажется, я могла бы быть верной мужчинам, у которых красивые глаза. И послушайте-ка, что я вам скажу: один господин, который увидел меня (он живет напротив), как раз сегодня утром прислал мне в корзине с персиками и виноградом пачку банковских билетов — две тысячи франков. Эти фрукты — большая редкость в теперешнее время года. Человек этот русский. Говорят, у него много денег, и он хорошо относится к женщинам. И все же я все отослала обратно, да, да, и персики, и банковские билеты! О если бы вы видели, какие это плоды, спелые, крупные, и как было бы здорово попробовать их на вкус. А как побагровел этот толстяк, как он был уязвлен! Я говорю это не для красного словца, но, право, мне было немножко жалко фрукты. Не так ли, Леон? Толстый щенок всегда дорог своей матери! Ведь именно ради тебя я так поступила, а ты в одно прекрасное утро бросишь меня, как грязную сорочку. Ну и что ж, это меня мало трогает! Зато я тебя все-таки сильно любила! Ну засмейся же! Ты печален, как улица Клеф! Как смешно, однако, что я тебе все это рассказываю! Видишь ли, я довольна, недавно я ходила проведать моих малышей, и они чувствуют себя хорошо».
Это о Люси, а вот о ее доме:
«Ужин затянулся до бесконечности. Вдруг ввалилась компания ультрахлыщей, пришедшая с вечеринки, которая происходила по соседству, у Менье, в парке Монсо. Люси пригласила их накануне, во время попойки у Петерс. Она ничего не помнила и упрямо отказывалась их принять. Одиннадцать человек, выстроившиеся гуськом, один за другим показываются в дверях и грозят вышвырнуть нас отсюда. Все сотрапезники, которые кто стоял, кто сидел, повернулись к дверям, готовые отразить атаку. Люси поднимается и, полная достоинства, делая трагический жест, которому научилась в театре „Тур д’Овернь“, где она играла когда-то, кричит растерявшемуся офицеру егерского полка б аксельбантах и лосинах: „Жан! Почему не убрали отсюда эти отбросы?“ Поднимается шум. Но тут выступают посредники. Постойте-ка, Люси, вы ведь сами сказали, чтобы они пришли! Некоторые из вновь прибывших узнают знакомых среди присутствующих, дело улаживается, все оборачивается в шутку. Оказывается, никто не питал никакой неприязни к участникам нашего ужина, и осаждавшие квартиру Люси мужчины проходят через весь салон, то и дело обмениваясь рукопожатиями. Среди них некий Роган-Шабо».
И последний набросок:
«Она медленно причесывалась в комнате, стены которой были обиты бледным шелком и которую освещали люстра и бра; шторы на окнах были опущены, чтобы создать иллюзию ночи. Ее любовник лежал на низкой кушетке и курил сигарету за сигаретой, предаваясь мечтам, а она — в сиреневых чулках, натянутых до половины бедер, в высоких ботинках, с голым животом, голой грудью, вся голая, — стояла перед зеркальным шкафом и улыбалась отображению своей красоты, которое позолотил пылавший сзади нее камин. И, как бы наслаждаясь своим роскошным телом, словно забывшись в созерцании линий своей плоти, она потихоньку, движением руки, исполненным сладострастия, посылала поцелуй за поцелуем. Но постепенно рука ее опускалась все ниже и ниже; на лице появилось чувственно-скорбное выражение, а в зеркале с двойной гранью отразились ее трепещущие пальцы, лесбийская грация этой порочной Венеры Медицейской».
Вне себя от радости, весь пылая, Золя 26 июля 1878 года благодарит своего консультанта:
«Тысячу раз спасибо за ваши заметки. Они превосходны, и я использую их все; в особенности изумителен обед. Мне хотелось бы получить сто страниц подобных заметок. Мне кажется, я сделаю превосходную книгу. Если вы или ваши друзья найдете что-нибудь еще, то непременно присылайте. Я жажду узнать многое».
Наконец, наряду с этими материалами, полученными из первых рук, Золя использует также такие книжки, как «Прекрасные грешницы», «Дамы из Рикенуаля», «Кокотки», «Обожаемые актрисы», «Пожирательницы мужчин», «Маленькие кошечки этих господ». Когда Габриэлла увидела эти книжицы, ее чуть не стошнило.
Прошло время, когда Золя искал газеты, чтобы напечатать свой роман. Теперь издатели газет сами гоняются за ним по пятам. Публикация в газете еще не оконченного романа с продолжением осложняет работу писателя. В конце сентября 1879 года издатель газеты «Вольтер» Жюль Лаффитт попросил у Золя разрешения начать публикацию еще не оконченной «Нана». 16 октября начинается публикация романа. Она сопровождается рекламной шумихой. Сеар писал:
«„Нана“ вызывает огромное любопытство. Это имя пестрит на всех стенах Парижа. Это превращается в наваждение, кошмар. „Вольтер“ из номера в номер печатает рекламу. Вы даже не можете представить себе, сколько афиш на стенах домов!» Рекламы — повсюду, даже «на конце трубки, откуда прикуривают в каждой табачной лавке».
В марте 1880 года Шарпантье продал по установленной цене 55 000 экземпляров и дал распоряжение сделать 10 000 дополнительных. В 1895 году тираж «Нана» достиг 149 000 экземпляров, в 1902 — 193 000, в 1928 — 278 000. В 1962 году он приблизился к 400 000 экземпляров.
Флобер на протяжении полутора лет следил за тем, как рождалась «Нана». Книга вызвала у него восхищение:
«То, что вы могли бы употребить меньше грубых слов, — это так… То, что некоторые страницы возмущают целомудренные души, — согласен. Ну и что же? Что из этого следует? К черту идиотов (sic), во всяком случае, это ново и смело сделано. Нана, не переставая быть реальной, превращается в миф»[86].
Важно подчеркнуть, что Флобер, опережая на полвека свое время, употребляет слово «миф» в таком же значении, в каком мы используем его сейчас. Да, Нана — мифический образ. Но откуда возник этот миф? Из ненависти Золя к Второй империи и буржуазии, из робости Золя перед женщиной. Габриэлла не без оснований ревновала своего мужа.
«…Нана появилась обнаженной. Появилась со спокойной дерзостью, уверенная в покоряющей силе своего тела. Она накинула лишь газовое покрывало; ее округлые плечи, грудь амазонки с приподнятыми и твердыми, как острие копья, розовыми сосками, широкие, сладострастно покачивающиеся бедра, полные ляжки, все ее тело, тело очень светлокожей блондинки, угадывалось, просвечивало сквозь легкую белую, как пена, ткань… Когда Нана подымала руки, у нее под мышками в свете рампы виден был золотистый пушок… Зов, шедший от нее, словно от львицы в любовном неистовство, разливался все шире, наполняя зал»[87].