Теперь Мануэлю стало ясно, почему в прошлом столетии обезлюдел этот холм. Он готовился принять на себя тяжесть синего бетонного кольца, и Рекуэрдос пожалел, что двинул верньер указателя времени назначения на целые сто лет и пропустил такое великолепное зрелище, как строительство космодрома будущего. Надо было прыгать два раза по пятьдесят, но теперь было поздно сожалеть об этом, тем более что по ручным часам Рекуэрдоса прошло уже более сорока минут.
Не надо жадничать. Ведь это всего-навсего пробный запуск, и там, четыреста лет назад, на развалинах древней базилики, изнывая от нетерпения и тревоги, ждет Викерзунд. Надо возвращаться. Ему и в голову не пришло, что, преданный Брианом, он попадет прямехонько в лапы полиции, уже оцепившей холм, — властям успели напомнить о том, что любые опыты по перемещению во времени официально запрещены. До самого вечера он будет разбирать свою Машину и грузить ее в самолет, и на рассвете этот самолет поднимется и возьмет курс на Орли.
И разобьется вместе с Машиной и обоими ее создателями.
До чего же хорошо было смотреть на мир, отдаленный четырьмя столетиями, и совершенно не думать о завтрашнем дне! Но минуты шли, и столбик энергометра едва-едва подымался над нулевым уровнем. «Пусть стартует еще один звездолет, — разрешил себе Мануэль. — Еще один корабль, и я вернусь».
Он прижался лбом к тепловатому плексу иллюминатора.
Непомерно тяжелая на вид капля, отливая ртутным блеском, поднялась с дальнего края поля и пошла вверх, стремительно наращивая скорость.
Все.
Мануэль выдернул шелковый шнур, зажатый движком реостата возле самой нулевой черты, и остановил Машину. И в тот же миг неодолимая сила несовместимости времен отбросила его назад, в исходную точку его полета.
…Непомерно тяжелая на вид капля, отливая ртутным блеском, поднялась с дальнего края поля и пошла вверх, стремительно наращивая скорость.
Затем проекционная аппаратура автоматически выключилась, и изображение исчезло.
— Все, — сказал Доменик, — мы сделали все, что могли.
Нид кивнул головой. Действительно, все возможное было сделано.
— Но у нас в запасе еще почти восемь дней. — Сферический экран был пуст, и только беспокойная тень Неттлтона металась по нему, словно птица, разучившаяся летать. — Что же делать теперь? Проверять еще раз всю систему?
— Нет, — сказал Нид. — Я плохо разбираюсь в надежности схем и приборов, но я наблюдал за всем монтажом и понял, что во всей этой огромной работе не может быть ни одного промаха, ни одной ошибки. Ведь это последнее дело рук человеческих, Доменик. Последняя работа. Она выполнена на совесть.
— На совесть — и преждевременно. Восемь дней впереди, восемь бесконечных дней, за которые ничего не придумаешь, ничего не сделаешь! Восемь дней собственного бессилия…
— Она не замедлила движения?
— Напротив. Перед ней Солнце, и она разгоняется, точно хищник, почуявший плоть и кровь; она набирает скорость и вытягивается в одно огромное, нацеленное на Солнце щупальце.
— М-да, когда она подходила к нашей системе, ее форма напоминала гигантский боб. А может…
— Что? — быстро спросил Доменик.
— Может быть, в изменении формы…
Неттлтон усмехнулся, и улыбка эта была далека от той, которую видел Рекуэрдос.
— Надежда? Нет, друг мой. Концентрация ударной силы. Разогнанная притяжением Солнца, туманность обтечет его со всех сторон и помчится дальше. А дальше на ее пути будет Земля.
— Значит, ничего не изменится…
— Ничего, Нид. Разве что все произойдет за меньшую долю миллисекунды, чем мы первоначально предполагали.
Нид Сэами прошелся по залу. Ослепительно белый сферический экран, выросший за несколько дней, и за ним не видно ни окон, ни двери, всегда распахнутой в сад, где над зеленью платанов всплывает, точно панцирь морской черепахи, крыша летней усадьбы римского императора. И одна мысль, алебастровым непроницаемым экраном загораживающая весь мир, — доля миллисекунды. Мизерный осколок времени, которым люди пренебрегают, существующий разве что для физиков, неспособный вместить в себя ни тяжелолиственный, одушевленный шум платановой рощи, ни металлический треск цикад, ни всхлип человеческого дыхания. Доля миллисекунды — это так мало, что невозможно будет уловить, что же из всего этого затихнет, первым.
Тени двух человек встретились на белом экране. Они так давно знали друг друга — Нид Сэами и Доменик Неттлтон, что мысли одного были ясны для другого. Оба думали об одном. Вся мыслимая работа была позади, и бояться было нечего — насколько можно ничего не бояться перед лицом неминуемой гибели, — и Доменик, не страшась показаться слабейшим, произнес вслух:
— Единственное, чего бы я не хотел, если бы имел возможность выбора, это остаться в этой миллисекунде последним…
— Никто из нас не будет последним, — отвечал ему Нид Сэами, — потому что после нас останутся сказочные миражи, которым мы сами так хотели бы поверить. Словно маяки, они будут вспыхивать в назначенный срок, даря пяти миллиардам людей счастье уверенности в своем будущем, в том, что они работают не напрасно. Никто никогда не узнает — некому будет узнавать, чего стоил нам этот наш труд. Пожалуй, именно нам с вами, Доменик, виднее всего, чего он стоил. Зато и награждены мы за свое дело так, как никто из людей. Мы увидели, чего оно стоило даже через сто лет. Те, кто создает для будущего, ради будущего, награждены надеждой; мы создавали будущее для прошлого — и нам досталась уверенность в пользе своего дела, ибо прожитый человечеством век — очень важный в истории Земли, и мы это знаем. Рекуэрдос жил при капитализме. Столетие, что легло между нами, знало острую социальную борьбу и социальные катаклизмы. Но мы-то живем в другом мире. Коммунизм — это же не просто иной социальный строй. Мы увидели планету в расцвете. Ведь это достаточная награда за наше мужество, не так ли, Доменик?
…Непомерно тяжелая на вид капля, отливая ртутным блеском, поднялась с дальнего края поля и пошла вверх, стремительно наращивая скорость. Все.
И безжизненная белизна экрана.
А затем раздался детский смех.
— Да это же просто воздушные шарики! — в восторге кричал какой-то мальчишка.
— Не нужно смеяться, малыш, — проговорил совсем еще молодой человек с голубоватым лицом, какое бывает только у людей, которые родились в космосе.
Он включил двигатель своего левитра, и легкая скорлупка взмыла вверх, в утреннее фиалковое небо. Он опустился прямо на вершину белой полусферы, растворенной на юг, словно ворота из слоновой кости, через которые, как верили древние, приходят вещие сны.
Он посмотрел вокруг себя и увидел тысячи людей, которые стояли, сидели на траве или висели в воздухе на своих крошечных, чуть слышно жужжащих корабликах. Тысячи людей, которые собрались сюда для того, чтобы вместе с Мануэлем Рекуэрдосом, сквозь его невидимую Машину, посмотреть на дивный мираж, одинаково непохожий и на картину прошлого и на отражение настоящего.
Они его увидели, и светлая сказка, рассказанная три века назад о грядущем, об их мире, показалась им ожившим рисунком доброго ребенка.
И тогда человек, родившийся в космосе, заговорил.
— Не надо смеяться, малыш, — сказал он, и голос его был одинаково четко слышен и у подножия холма и даже самым дальним корабликам, висевшим в трех милях от Пальма-да-Бало. — Да, эти изображения, выполненные ровно триста лет назад, чем-то напоминают летающие велосипеды, которыми населяли мир будущего мечтатели времен Уэллса и Жюля Верна. И все-таки мы решили, что Мануэль Рекуэрдос должен увидеть именно эти наивные картинки, а не те межзвездные корабли, которые в действительности поднимаются сейчас с наших стартовых площадок. Разумеется, нам пришлось бы ограничиться показом стереофильма, потому что никому, кроме мечтателя далекого прошлого, не пришло бы в голову расположить современный космодром на острове, лежащем в самом густозаселенном море. Но не в том суть. Мы сохранили в целости миражи Неттлтона и Сэами не потому, что они были доступнее и понятнее для Рекуэрдоса, чем техника наших дней, работающая на принципах, непредставимых для Рекуэрдоса и его современников. Мы сделали это из уважения к воле и мужеству людей, которые даже перед лицом надвигающейся гибели смогли создать прекрасные сказки, сказки для безвозвратно ушедшего века, для людей, которые уже умерли…