Разве безумец способен написать нечто подобное?
Разве нормальный человек может бросить нечто подобное в лицо своему императору?
Да, но если император взял с нормального человека клятву говорить ему правду?
Да, но если император лишил нормального человека свободы нормально лгать?
Эх, только безумец способен отказаться от свободы лгать императору!
Воскресенье, 25 октября 1831 г.
Сегодня в десять утра Анна благополучно родила здоровую девочку.
Доктор Робст собирается на будущей неделе поехать в Германию, но все же успел принять нашу дочь. Мать и дитя с божьей помощью вполне здоровы. Мы считаем — Анна, доктор и я, — если то обстоятельство, что ребенок родился в исключительно холодный и ветреный день, имеет какое-нибудь значение, ну хотя бы, что из нее получится ветреница или что ей придется много страдать от холода, то такое неблагоприятное предвестье полностью устраняется тем, что она родилась под церковный благовест… И когда Анна около двенадцати часов выпила полный стакан компота из прошлогодних яблок, а мы с доктором — по рюмке вишневого ликеру, все с радостью уверовали в эту примету.
Мы с Анной решили назвать девочку Ээвой — это имя подходит как для господ, так и для деревенских. А Анна сказала то, о чем и я подумал, — это послужит напоминанием моей важной сестре, которую уже нигде, кроме как в доме родителей и брата, этим именем не называют.
29 октября
Вчера утром кистер Мете окрестил Ээву здесь, в нашей столовой. Восприемниками мы просили быть госпожу фон Валь, ну — и госпожу фон Бок… а для равновесия я позвал еще желтоволосую Юлию нэресаареского Тийта. Кажется, я еще даже не писал здесь о том, что Тийт, старый одноглазый кряж, еще в прошлом году нежданно-негаданно привел к себе в дом новобрачную из предместья.
А мне завтра ехать в Вильянди. Потому что у нас опять, как бы это сказать, в доме и рождение, и, того и гляди, что смерть одновременно. Анне сообщили, что ее мать тяжело больна. А так как Анна не может сейчас ни оставить ребенка, ни взять его с собой, она попросила меня съездить вместо нее в Вильянди.
Моя теща мне в сущности чужой человек. Даже более чужой, чем было бы естественно. Она и в прошлом году, да и раньше, живала под нашим кровом, пока осенью не заболела и не отказалась к нам приехать. Может быть, наше приглашение показалось ей недостаточно искренним. Я и сам не знаю, почему — по каким-то случайным фразам, по ее смешкам, каким-то взглядам, по выпитым бутылкам домашнего вина — или просто из самого воздуха, но у меня сложилось впечатление, что в ней есть какое-то — даже не умею сказать, — какое-то пошлое всеведение. И что мать моей жены, на мой вкус, должна была бы быть иной женщиной.
Я уже попросил у Валя лошадь с санями и беру с собой двустволку на случай волков.
11 января 32
Итак, прошло рождество и наступил Новый год. Прошел и День трех волхвов, а то, что с него день, как говорят, на куриный шаг прибавился, этого я еще не успел заметить.
Всю зиму мы тонем в бесснежной тьме, и у меня такое чувство, будто сам я тоже тону, только не знаю, в чем. Не в отсутствии денег — с этим я изо дня вдень вел битву за своим чертежным столом, вдохновляемый и пугаемый детским хныканьем в соседней комнате. Вообще «тону» не то слово. Я чувствую себя человеком, который совершил нечто постыдное, что он, осуждает и хочет забыть, но чего он не может от себя оторвать. Хотя я ничего подобного не совершил. Все же… Четвертого декабря мою тещу опустили в землю, а то, что она мне завещала, вьется вокруг меня на земле. И я не могу освободиться от этого. И мне некому это выложить, кроме как на Эти же проклятые страницы.
В конце ноября я ездил в Вильянди проведать Маали. И нашел ее в полуразрушенной лачуге во дворе льноторговца Ринне на улице, спускающейся к озеру. Комнатка жалкая. Сломанный стул с плетеной спинкой, шершавый, давно не мытый стол, комод. Несколько мисок и горшков в потухшем очаге, расшатанная кровать. Только комод был добротный, красного дерева. Горничная купца Ринне если вспоминала, то приносила больной чего-нибудь поесть и ставила на табурет у постели.
Маали всегда была худощавой, во всяком случае в те несколько лет, что я ее знаю. А теперь она казалась просто прозрачной. Она и сейчас была слегка под хмельком, ее острые скулы пылали на бледном лице, узеньком, как козий след. Между постелью и стеной стояла наполовину выпитая бутылка дешевого ягодного вина. Маали смотрела на меня сперва мутными, а потом, когда узнала, беспокойно забегавшими глазами. Она сказала:
— Знаешь, у меня меньше гложет бок, когда я немного выпью.
Я объяснил ей причину, по которой не могла приехать Анна, и спросил, что я могу для нее сделать. Она пожелала, чтобы я привел к ней пастора Яановской церкви. Я сказал:
— Хорошо, но прежде я приведу к тебе доктора.
Вильяндиский врач Мейер, сын местного кузнечного мастера, еще молодой доктор, настроенный философски, но, по слухам, находящийся с Эскулапом в добрых отношениях, несколько раз бывал в Выйсику. Он узнал меня и сразу же надел шубу. Осмотрев Маали, он сказал, что несколько глотков из той бутылки больной только на пользу. Я вышел вместе с ним во двор, чтобы заплатить ему за визит, и спросил, что с моей тещей.
— Она просила пастора, — сказал доктор Мейер, — вот и приведите его.
Я спросил:
— Разве уже сегодня? — Потому что, когда это касается даже не очень близкого человека, становится как-то не по себе.
— Сегодня или завтра — какая разница, — сказал доктор Мейер. — приведите уж лучше сегодня — чтобы старый человек успокоился.
Я спросил:
— От чего она умирает?
Доктор Мейер сказал почти сердито:
— Послушайте, мы же оба видим, что она кончается. От чего? Я не знаю. Никто не знает. Какой в данном случае — или даже вообще — смысл в звоне латинских слов. Просто течет песок сквозь пальцы, пока не кончается.
Я вернулся в комнату и сказал Маали, что пойду теперь за пастором. Она могла предположить, что доктор сказал мне что-то о ее болезни. Но она ни о чем не спросила.
Я отправился в пасторат, и мне сказали, что пастор Карлблом по каким-то делам уехал в Ригу.
Когда я, вернувшись с этим известием, сел на табурет у постели моей тещи, она закрыла глаза, потом взглянула на меня, положила свою сухую и горячую ладонь на мою руку (и я не посмел ее убрать) и почти шепотом сказала:
— Якоб… тогда я сейчас скажу это тебе… Может быть, так даже и лучше… То, о чем я хочу сказать, мой позор… а твоя радость… Именно так… И если я скажу это тебе — я не буду сама этого стыдиться… Знаешь, мой Аадам, бочар Вахтер, которого ты своими глазами не видел… я не могу о нем сказать иначе… даже на смертном одре… он был тупой и грубый человек. Никогда в жизни он ничего сразу не мог понять. А когда начинал что-то понимать, то большей частью сразу же злился, все равно, что бы это ни было… Когда пастор Шредер, он был в то время пастором церкви Яана, повенчал нас с Аадамом, то сделал это просто потому, что никто получше не подвернулся. Я была на третьем месяце — ты понимаешь… Ну… пасторская горничная Маали, в пасторате — и вдруг такая история…
Она перевела дыхание. Я молчал. Только когда она стала правой рукой ощупью искать бутылку и попросила помочь ей глотнуть, я подумал, что теперь мог бы отдернуть руку, но не сделал этого. Она продолжала говорить, и в ее полушепоте зазвучало удовольствие, чувствовалось, что поворот рассказа был ей приятен.
— Ты уж, наверно, подумал, что я приставала к пастору. О нет, этого, право, не было. Но, конечно, и не от ангела небесного… В пасторате в ту весну шла большая перестройка, и в гостинице против сада… жил привезенный Шредером строительный мастер. Как картинка красивый и удивительно обходительный молодой человек, немец. И он с первой минуты стал на меня открыто заглядываться. Я, конечно, как полагается, смотрела в пол, но когда он не видел, я не могла от него глаз отвести…