Изменить стиль страницы

Еще в конце сентября Ээва и Тимо вернулись из Петербурга. Их обвенчали по обряду православной церкви. И Ээва теперь по документам была Катарина. Катарина фон Бок. В первый момент я заставил себя думать и чувствовать, что это совершенно чужой мне человек. Тем более что Ээва стала мне казаться какой-то другой, глаза у нее бывали то какими-то затуманенными, то более лучистыми, чем прежде, и в ее уверенных движениях появилась какая-то горделивая плавность, что я считал даже не совсем неуместным.

Когда Ээва объявила, что они с Тимо сразу же уедут в Выйсику и первое время жить будут там и что я, само собой понятно, поеду вместе с ними, мне подумалось, что ничего иного мне и не остается.

За четыре года я втиснул в себя книжную мудрость гимназического курса, а поскольку это происходило в еще восприимчивом, но уже взрослом возрасте (мне было полных двадцать семь лет), то, наряду с книжной, я приобрел еще и добрую долю жизненной и человеческой мудрости. Только я не знал, что мне со всем этим делать. Я думал только о том, что, имея уже некоторый практический опыт, я смогу быть полезен Ээве и Тимо, если возьму на себя ведение хозяйства в Выйсику. Вместо управляющего Кларфельда, который тогда этим занимался и который, как Тимо давно заметил, за спиной у хозяина мало-помалу умело наполнял свой собственный карман. Чего, кстати сказать, управляющие, получающие жалованье, очень редко не делают.

Итак, прекрасной сухой золотой осенью мы отправились вчетвером (слуга Кэспер был вызван в Экси) через Пуурмани и Пыльтсамаа домой. Всю дорогу мы были с Тимо и Ээвой вместе. Или с Тимо и Китти, если я назову свою сестру так, как ее стал на английский манер называть муж.

В имении Выйсику я провел когда-то всего один или два часа, в тот осенний день тринадцатого года, когда нас с Ээвой усадили здесь в карету и мы отправились в путь навстречу нашей новой жизни.

Выйсику не принадлежало к числу самых великолепных лифляндских поместий, это мне было уже известно, однако в северной части Вильяндиского уезда оно было одним из самых значительных, если не за счет барского дома, то во всяком случае выделялось множеством приусадебных построек, старинным парком, размерами яблоневого сада и, прежде всего, разумеется, обширностью владений, которые простирались до реки Педья и до поймы реки Эмайыги.

Так называемый новый барский дом, тоже насчитывавший уже сто лет, представлял собой одноэтажное каменное здание с мансардой. И хотя мои мерки, первоначально основанные на крестьянской избе, в двух пасторатах господина Мазинга намного возросли, все же великолепие этого дома сперва меня даже как-то озадачило. И я понял: попади я сюда жить четыре года назад, я испытывал бы прежние крестьянские робость и смущение. А сейчас его пышность вызывала у меня беспокойство. Беспокойство, а умей я тогда понять свое ощущение, то мог бы сказать даже — нетерпимость.

Внизу в доме было шестнадцать комнат, здесь же помещалась кухня, в мансарде — еще четыре комнаты, где жила прислуга и останавливались гости попроще. Из этих четырех комнат одну я выпросил у Ээвы для себя. Хотя сама она намеревалась поселить меня внизу и даже в двух комнатах. Но мне больше нравилось жить наверху. Потому что там я был обособлен. Вначале я поселился в мансардной комнате левого крыла, выходившего в сад. (Кстати, несмотря на то что внизу в распоряжении Тимо имелся кабинет, состоявший из двух комнат, он обставил для себя еще один маленький в правом крыле мансарды.) Именно ради большей обособленности: живя наверху, я не должен был, входя в дом или выходя из него, обязательно пользоваться парадным ходом и пробиваться сквозь всех Боков и Раутенфельдов в алонжевых париках и прическах a la coeur, смотревших из золоченых рам со стен вестибюля. На верхний этаж вела еще одна лестница, прямо из сада, и с первого же дня я стал ею пользоваться.

В то время по требованию Тимо и Ээвы мне надлежало каждый день вместе с ними по крайней мере обедать. И против этого я не возражал. Ибо за обедом, кроме них и доктора Робста, никого не бывало. Младшие братья Тимо — Георг и Карл — находились кто где, а сестра Элизабет, как я уже, кажется, писал, была замужем и четвертый год жила с мужем в Эстляндии. Кстати, эта самая Элизабет так и не удосужилась навестить своего любимого брата и его молодую жену, что, как мне думается, было бы вполне нормально. Но ведь о нормальном отношении к нам говорить не приходилось. Об этом свидетельствовало многое. Поселившись в Выйсику, Ээва и Тимо не стали сами ездить с визитами к соседям, как было принято, а разослали приглашения. Во всяком случае тем, о которых прямо не было известно, что и они называли брак Тимо с Ээвой якобинским свинством или фортелем с собачьей свадьбой. Однако из приглашенных никто не изволил явиться. Одни уехали, у других оказалась сильная простуда или какая-то другая хворь. Так что наши трапезы (не в столовой возле кухни, куда проникали запахи приготовляемой пищи, чего Тимо не выносил, а в зеленой комнате для чаепитий, рядом с малой гостиной) происходили вчетвером за круглым чайным столом. Но стол сервировался тяжелым фамильным серебром фон Боков. О старом Боке я слыхал, что он по собственной вине умер в бедности (летом двенадцатого года от лихорадки в лазарете города Риги, где он — в звании капитан-лейтенанта — учреждал во время нашествия Буонапарта военные госпитали). Согласно чему и Тимо, разумеется, должен быть человеком бедным. Однако, сколь удивительна может быть сия бедность богатых, в дальнейшем я понял еще лучше на более красноречивых примерах, чем боковское серебро.

Моим vis-à-vis за столом был доктор Робст. Он следил за здоровьем обитателей имения, лечил пыльтсамааского арендатора фон Валя и владельцев местного замка Бобруйских, если они между Петербургом и Парижем заезжали в Пыльтсамаа. Кроме того, доктор Робст коллекционировал бабочек и время от времени разыгрывал с детьми выйсикуских ремесленников отрывки из Лессинга и Коцебу. К столу он приходил всегда запыхавшийся, хотя от Кивиялга (одну половину которого занимал он, а во второй жил управляющий имением Кларфельд) пройти ему нужно было всего двести шагов, и, прежде чем занять свое место за столом и даже уже за едой, когда возникали паузы, он цитировал нам Руссо, модулируя при этом голосом, или читал лекции об эстонских певчих птицах, сопровождая свои слова соответствующим насвистыванием. При этом каждый свист он научно обосновывал. И — до и после — просил извинения у милостивой государыни. Я смотрел через стол на его долговязую фигуру, как бы готовую к полету, на его исполненное доброжелательности лицо, на его печальные глаза, а над ними брови, напоминавшие хвостики терьеров, и мне было приятно, что я мог смотреть на него и поэтому реже встречаться глазами с сестрой и ее мужем. Потому что поперек стола, разъединяя меня и доктора Робста, струились лучи их любви, которую они не пытались скрывать, и я бы не удивился, если бы все боковские серебряные соусники начали позванивать. Помню, Тимо не хотел, чтобы за столом прислуживал Кэспер или какая-нибудь из горничных, так что Ээве или ему самому приходилось вставать, чтобы принести что-нибудь или распорядиться. И каждый раз, когда Тимо, возвращаясь к столу, проходил мимо Ээвы, он наклонялся и целовал ее в затылок или, что еще более неуместно, идя к своему стулу, Ээва мимоходом погружала руку в веселую коричневую шевелюру мужа. Будто ни меня, ни доктора Робста за столом просто не существовало. А большая любовь и прежде не раз…

4 июня, поздно ночью

Это Риетта подошла так неслышно и так неожиданно постучала, что я едва успел спрятать дневник.

Что касается школьной мудрости, то Риетта оказалась глупее, чем я полагал. Я хотел проверить ее знания и предложил ей решить задачу, причем на такую тему, которая должна была бы интересовать молодую девушку: в мануфактурном магазине приказчик продал два сорта муслина, всего на 32 рубля. Аршин одного сорта стоит два рубля, другого — четыре. Сколько аршин более дорогого муслина и сколько более дешевого он продал, если за последний он получил на 8 рублей больше, чем за первый?