— Роза, посмотри, который час!
Вот теперь рассказ и в самом деле подошел к концу. Но мне казалось, что чего-то здесь все лее не хватает.
— Роза, — сказала я женщине, называя ее просто по имени, как старую знакомую, — скажите мне правду. Ведь ваш первый муж ревновал вас не зря, не так ли?
И снова она, так ничего и не ответив, закрыла лицо руками. И в торжественной тишине вечера, среди сосен, которые пылали на красном закатном небе, как огромные праздничные факелы, опять раздался стон раненого дерева. Казалось, он доносится из хижины. А может, и в самом деле там плакала, жалуясь, чья-то душа, так и не нашедшая успокоения.
Кошелек
(Перевод В. Торпаковой)
Он только что кончил проповедь, этот толстый бородатый монах, и возвращался в монастырь. Уже вставала перед ним идущая вдоль монастырского сада стена, уже показались над ней белые облака цветущих груш и слив, безмолвно ронявших снежные свои лепестки на пустынный тротуар. А по другой стороне улицы, там, где жаркое, несмотря на вечерний час, солнце и легкий ветерок, еще пахнущий снегом, вели какую-то свою хитрую и чувственную игру, шла женщина. Она шла быстро, почти бежала, возбужденно размахивая руками; полы ее жакета, черные сверху и лиловые изнутри, вздымались и опускались, словно крылья.
Монах был в нескольких шагах от нее, когда заметил, что круглая сумочка, которая, как маятник, раскачивалась на руке женщины, разинула рот и, зевнув, выплюнула на землю красноватый кошелек.
Монах тоже разинул было рот, чтобы окликнуть и предупредить женщину, — она торопливо продолжала свой путь, — но, словно боясь испугать ее своим криком, неожиданным в тишине этой безлюдной улицы, не произнес ни слова. Потом он перешел дорогу и, нагнувшись, подобрал кошелек. Теплый, туго набитый, хотя и легкий, с плотно защелкнутым металлическим замочком, он лежал в его руке, благоухая мускусом и кожей. Этот сложный запах невольно вызывал представление о живой плоти, и кошелек показался монаху как бы частью тела этой женщины.
Уж не потому ли дьявол заставил монаха поскорее сунуть кошелек в рукав? Он так и подумал, как только осознал свой поступок, но уже в следующую минуту понял, что его мысль хотела утаить от самой себя истинные, низменные мотивы этого поступка: там, в кошельке, были чужие деньги, они-то его и соблазнили. И когда, подняв кошелек, монах снова распрямился, это был уже совсем другой человек.
Но едва он повернулся, чтобы снова перейти дорогу, совесть, покинувшая его на мгновение, вдруг неумолимо предстала перед ним в образе настоятеля, чье бледное лицо с окруженными тенью голубыми глазами смотрело на него из окна верхнего этажа.
Смертельный холод сковал все огромное тело монаха, сутана стала вдруг странно тяжелой, ему почудилось, что он вошел в воду и погружается в нее все глубже и глубже, — но ему и в голову не пришло, что он может еще нагнать женщину, вернуть ей кошелек.
Зачем? Ведь настоятель все видел сверху и осудил его, как судит сам господь бог.
Оказавшись на тротуаре в тени монастырского сада, монах глубоко вздохнул, как человек, выбравшийся из речного водоворота: он решил сразу же пойти к настоятелю и, отдав ему кошелек, сложить к его ногам всю тяжесть своей нестерпимой муки.
Но когда он поднялся на третий этаж, он попал вдруг в стремительно бегущую куда-то толпу монахов. Монахи бежали по коридорам и лестницам, как стая огромных птиц, которую вспугнул коршун. Тяжело колыхались полы их сутан, никто не произносил ни слова, и это молчание делало царившее вокруг смятение еще более зловещим.
Монах побежал вместе со всеми; сердце его билось все сильнее и сильнее, и вот с последней площадки, откуда узенькая лестница вела на террасу, в ярком свете распахнутого окна, он увидел братьев, которые поднимали с земли тело настоятеля. Оно казалось таким легким, почти невесомым — только сутана да лицо и руки, которые были словно вылеплены из мягкого, готового растаять воска.
«Он умер по моей вине»,— подумал монах с ужасом, и этот ужас усилился, когда он понял, что испытывает невольное чувство облегчения при мысли, что вместе с настоятелем уйдет весь его позор, а может, и сам грех.
Но оказалось, что настоятель просто потерял сознание. С ним это, впрочем, случалось уже не первый раз — он страдал астмой.
«Видно, он поднялся сюда, чтоб подышать свежим воздухом, и от воздуха ему стало плохо; а меня он, может, даже и не видел», — думал монах, выглядывая из окна, меж тем как братья на руках несли настоятеля вниз.
Монах взглянул на то место, где он подобрал кошелек. Оно было довольно далеко, и увидеть отсюда маленький предмет, конечно, мудрено. Может, пойти и попробовать положить что-нибудь как раз на то место? Хотя... Какое это теперь имеет значение? Разве он не решил во всем признаться? И тут на него напала такая гнетущая тоска, что и лежащий внизу сад с морем цветов, и другие сады, такие свежие и трепещущие, и любовная забава солнца с ветром, и город, жужжащий, будто улей в мае, и весь белый свет — все показалось ему мрачным, как кладбище, — ибо совесть его была смертельно больна.
Он спустился вниз и встал у кельи настоятеля, решив не двигаться с места до тех пор, пока ему не разрешат войти и исполнить свой долг. В келье больного находился врач, тоже монах, недавно вступивший в братство после разгульной жизни и теперь денно и нощно истязавший свою плоть власяницей. Врач громко произнес несколько слов, как бы разговаривая сам с собой, и монах, стоящий за дверью, узнал, что больному полегчало: сердце стало биться ровнее, жизненные силы возвращались. Потом он услышал шепот.
«Он пришел в себя и, должно быть, рассказывает врачу причину своего обморока!»
Это подозрение вызвало в нем вспышку гнева: он, суровый аскет, привык относиться к вновь обращенному доктору с неприязнью и пренебрежением, и теперь эти чувства извивались в его душе, как растоптанные змеи.
Монах продолжал ждать. Он стоял неподвижно, спиной к стене, и издали могло показаться, что он на ней нарисован. В окнах коридора бледнело небо. Солнце садилось, ветер стихал, но от их недавней игры в воздухе осталась какая-то сладостная истома. Отдаленные звуки музыки дрожали в воздухе, напоенном ароматом садов, и женщина, владелица кошелька, бегала по улицам города, проклиная вора, который залез в ее сумочку. И хотя никакого вора не было, ее проклятия отравой разливались в мягком вечернем воздухе.
Наконец дверь кельи отворилась, и высокий монах с бесовским лицом выскочил оттуда, как черт из табакерки.
Монах, ожидавший у дверей, остановил его и, глядя в сторону, сказал:
— Мне нужно видеть отца настоятеля.
— Это невозможно. Он спит.
Безмятежно спал всю ночь старый больной настоятель, а наш монах, здоровый и толстый, мучился на своем ложе, одолеваемый кошмарами. Он то поднимался по горным дорогам, которые обрывались вдруг страшными пропастями или, становясь все уже и уже, зажимали его между скал; то увязал в черном болоте, испытывая тоскливую муку тяжести и удушья, которую он ощутил в ту минуту, когда, подобрав кошелек, переходил улицу. Кошелек присутствовал во всех его снах, он венчал его кошмары, как венчает красный штандарт шумное шествие демонов. То, как чумной бубон, он прилипал к его затылку и, раздуваясь, принимал непристойную форму, то падал под кровать, где чудовищная мышь грызла его и таскала по всей келье, производя загадочный шум, который будил всю братию. Монахи начинали бегать по этажам вверх и вниз, и полы их жестких, негнущихся сутан, развеваясь, издавали металлический скрежет, а один из монахов, длинный, вновь обращенный дьявол, появлялся, таща за волосы женщину в черном жакете с лиловой подкладкой, — ведь это она, спешившая, конечно, на какое-нибудь греховное свидание, была источником зла.
«Все-таки, я — человек и я должен победить, — возмутился страдалец, стряхнув с себя тяжесть кошмара. — Вот пойду в муниципалитет и положу кошелек рядом с другими потерянными вещами. А с настоятелем я всегда успею поговорить».