— Хватит об этом, мама! Теперь все кончено, я начинаю новую жизнь, — сказал он и еще раз вздохнул. — Теперь для меня существует только моя семья: вы, мой отец, мои братья; поверьте, я все сделаю, чтобы заставить вас забыть о прошлом. Я стану во всем вам послушным слугой; совсем другим человеком, чем был прежде.

Тетушка Аннедда ощутила слезы умиления, которые подступали к глазам, а поскольку ей показалось, что и Элиас слишком расчувствовался, она поспешила сменить тему:

— Не болел ли ты, сынок, все это время? — спросила она. — Уж очень-то ты исхудал.

— Что же вы хотите, мама? В тех местах, где я был, исхудаешь и без болезни; безделье убивает почище самой тяжкой работы.

— Так вы там не работали?

— Не то чтобы уж совсем — так, кое-какие ручные поделки, или вообще занимались совсем не мужскими занятиями. Сидишь, а время словно остановилось: прошла минута, а кажется, что пролетел целый год. Как это ужасно, мама!

Они замолчали. В голосе Элиаса прозвучало смятение, когда он произносил эти последние слова. Днем, опьяненный свободой, он без какого-либо над собой усилия говорил и о своем пребывании в тюрьме, и о товарищах по несчастью — это казалось ему уже чем-то далеким и чуть ли не отрадным воспоминанием. Теперь же, под безмолвным покровом ночи, когда он, сидя наедине с матерью, этой кроткой и чистой сердцем старушкой, вдыхал свежий аромат деревенской природы, напомнивший счастливые дни его ранней молодости, прошедшей в овчарне, на приволье отцовского пастбища, — теперь мысль о тех годах, которые он понапрасну потерял, когда томился в тюрьме, пробуждала в нем ужас.

— Я так слаб, — сказал он, помедлив, — я совсем без сил, словно кто-то их все из меня высосал. И это при том, что я никогда не болел. Только один раз со мной случилась такая жуткая колика, что мне казалось, я вот-вот умру. Святой Франциск мой! — воскликнул я тогда, — избавь меня от этой напасти, а я, когда выйду на свободу, первым делом отправлюсь в Твою Церковь и поставлю Тебе большую восковую свечу.

— Милый Святой Франциск! — воскликнула тетушка Аннедда и молитвенно сложила руки. — Мы все отправимся туда, мы непременно отправимся туда, сын мой! Да снизойдет на тебя Его благословение! К тебе вновь вернутся прежние силы, не сомневайся! Мы все отправимся помолиться Святому Франциску и Пьетро тоже вместе со своей невестой.

— Когда у него свадьба?

— Как только с урожаем управится, сын мой!

— Он приведет жену к нам?

— Да, по крайней мере, на первое время; я старею, сын мой, и одна уже не управляюсь по хозяйству. Пока я жива, я хочу, чтобы мы все были вместе; когда же я вернусь в лоно нашего Господа, каждый из вас пойдет своей дорогой. Ты тоже женишься…

— И кто же теперь за меня пойдет? — криво усмехнулся Элиас.

— Зачем ты так говоришь, сынок? Как это: «Кто за меня пойдет?» Да любое Божье созданье! Если ты исправишься, если будешь жить честно, в страхе Божьем и работать, тебе непременно повезет. Я вовсе не хочу, чтобы ты непременно взял за себя женщину богатую, но честная обязательно для тебя сыщется. Господь повелевает вступать в брак, чтобы в святом союзе сочетались мужчина с женщиной, а не богатый с богачкой или бедный с беднячкой.

— Ну вот! — смеясь промолвил Элиас. — К чему сейчас эти разговоры! Не успел я вернуться, а мы уже толкуем о свадьбе. Поговорим лучше об этом в другой раз. Мне ведь только двадцать три года, и у меня еще есть время. Но вы, мама, устали. Ступайте, ступайте себе отдыхать. Идите!

— Ладно, я пойду, но и ты ступай в дом, Элиас, а то еще простынешь на свежем воздухе.

— Я простыну? — удивился он, раскрыл рот и сделал глубокий вдох. — Да чем мне может повредить свежий воздух? Разве вы не видите, что он меня возвращает к жизни? Идите, я сейчас тоже приду.

Вскоре Элиас уже в полном одиночестве полулежал на земле, опираясь локтем на приступок двери. Он услышал, как его мать поднимается по деревянной лестнице, затворяет оконце и снимает туфли. Дальше — тишина. Воздух становился все свежее и свежее, чуть ли не влажным, благоуханным. Элиас еще раз обдумал слова матери, потом сказал себе: «Мой отец и мои братья спят себе спокойно на своих циновках — даже отсюда слышно, как они сопят. Отец мой храпит, Маттиа время от времени что-то бормочет, должно быть, видит какой-нибудь сон; впрочем, и в снах своих он несколько простоват. Но как же крепко они спят! Сегодня они упились, а завтра будут как стеклышко. Я же выпил немного, но завтра мне с ними не потягаться. До чего же я дошел! Совсем на мужика не похож! На что теперь я сгожусь? А мать еще хочет меня женить! Какая женщина на меня польстится? Да никакая! Ну, ладно, воздух уж совсем влажный, пора и в дом идти».

Но вместо этого он так и не сдвинулся с места. Влажное и свежее дуновение ветерка продолжало доносить из темноты звон колокольчиков пасущихся овец, и казалось, они то где-то совсем близко, то, наоборот, далеко. Элиас устал, голова налилась тяжестью, он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой — или ему это так казалось. Перед его внутренним взором замаячили смутные видения. Ему представились овчарня, овечий выгон, покрытый густой травой; то здесь, то там среди зеленой травы выгона мелькали овцы, отягощенные длинной шерстью, но у этих овец были человеческие лица — лица его товарищей по несчастью. Элиасу было невыразимо тягостно на душе. Может быть, выпитое вино бродило у него в крови, отчего его слегка лихорадило. Он отчетливо помнил все события прошедшего дня, но у него было такое ощущение, что все это ему приснилось, что он все еще томится в тех местах, и эта мысль причиняла ему глухую боль.

Фантастические образы сна колыхались, удалялись прочь, исчезали. Теперь ему мерещилось, что эти странные овцы с человеческими лицами перескакивают через преграду, отделявшую одно угодье от другого; он, с трудом поспевая вслед за ними, тоже перемахнул через нее и попал в соседнее урочище, в чащу высоких пробковых дубов с зеленой-зеленой кроной. По подлеску медленно, почти царственно вышагивал высокий, державшийся неестественно прямо здоровенный мужик с рыжевато-седой бородой, прямо-таки великан. Элиас его тотчас узнал: это был мужик из Оруне, мудрый дикарь, который охранял огромное урочище одного помещика из Нуоро, чтобы никто обманом не добывал здесь кору пробкового дерева. Элиас с детства знал этого великана, который никогда не смеялся и, может быть, поэтому слыл в некотором роде за мудреца. Имя его было Мартину Монне, но все его прозывали сильваном, ибо, по его словам, с тех пор как он вырос, он ни разу не ночевал у себя в деревне, а только в лесу.

— Куда направляешься? — спросил он у Элиаса.

— Да вот, гонюсь за этими шалыми овцами. Но как же я устал, сильван мой! Мочи моей уж больше нет, я так слаб и измучен, что ни на что больше не гожусь.

— Если хочешь легкой жизни, иди в священники! — изрек дядюшка Мартину своим зычным голосом.

— Да, да, я не раз об этом думал в тех местах! — прокричал Элиас. Он вздрогнул, очнулся, и его прошиб озноб.

— Я все-таки здесь заснул, — подумал он, поднимаясь с земли. — Как бы мне в самом деле не простыть!

Элиас вошел, слегка покачиваясь, на кухню: отец и братья спали непробудным сном на циновках, на камне очага горел специально оставленный ночник. Элиасу — такому бледненькому, такому слабенькому — постелили в спаленке на первом этаже. Он взял ночник, прошел через помещение, где на широких столах лежало много желтого и маслянистого сыра, издававшего неприятный запах, и вошел в спаленку.

Он разделся, лег и потушил ночник. Спину ломило, голова была тяжелая, и все равно ему никак не удавалось заснуть. Вновь он впал в беспокойную полудрему, полную смутную видений. Снова ему пригрезился семейный выгон, трапа, обросшие пожелтевшей спутанной шерстью овцы, зеленая кромка рядом стоящего леса. Дядюшка Мартину был еще здесь, но теперь стоял рядом с изгородью — высокий, неестественно прямой, грязный и все-таки внушительный.

Элиас тоже стоял рядом с изгородью, но со своей стороны угодья, и рассказывал ему много из того, что случилось с ним в тех местах. И поведал ему, в частности: