Изменить стиль страницы

Каждый уголок вокруг утих озерец, излюбленного места, наших игр, осматривали и обшаривали мы особенно тщательно. Это были остатки стародавнего большого пруда. Поперек до-липы, от леса до леса, подымалась огромная плотина, которая теперь, сглаженная и давно перепаханная плугом, выглядела как длинный ровный холм, только в трех местах рассеченный: один раз ручьем, который здесь сворачивал к самому лесу и сердито клокотал, и рыл, и подмывал высокий, крутой берег, и дважды упомянутыми уже озерцами, последними следами прежнего панского пруда. Озерца эти были не слишком широки, глубиной до сажени, осененные кое-где ольхой, ивой, гг лозняком. Летом густая душистая трава да цветы белого клевера свисали с берегов к самому зеркалу вод. Сейчас, по правде говоря, кругом было довольно голо и грустно; да и в воде, летом оживляемой там и тут всплеском щук и стаями красноглазых плотичек, которые обычно проплывали целыми группами под предводительством одной самой большой, — теперь было тихо. По мы все-таки поминутно с любопытством заглядывали в воду, под каждый прутик, под каждый увядший лопух, в каждый кустик — не задохнулась ли подо льдом какая-нибудь знакомая нам щука и не была ли так любезна госпожа выдра, не нанесла ли нашим рыбам визит.

— Тсс! Тсс! — зашипели сразу двое или трое мальчишек, шедшие впереди меня, наклонились к земле и тихо поползли вперед, стараясь окружить какой-то куст.

— Что с вами? Что такое? — спросил я тоже невольно шепотом.

— Птичка! Птичка! Не видишь?

— Где она? Где?

— Вон здесь, в кустах. Побежала. Мы такой еще не кидали. Не летает, должно быть, только бегает.

Пока ребята окружали куст, я пошел на прямик, осторожно раздвинул густые ветви и в самом дело увидел небольшую птичку, спрятавшуюся в прошлогодней сухой траве. Не знаю, ослабела ли она или перепугалась, достаточно того, что, увидев меня перед собой, не взлетела и не побежала и в то же мгновенье оказалась у меня в руках. Все ребята сбежались посмотреть на мою пленницу.

— Ах, какая красивая!

— Такой птички я еще никогда не видал!

— Поглядите только на ее глазки!

— А перышки!

Это была маленькая болотная пташка, какие в нашем Подгорье встречаются очень редко. Оперение у нее было пепельно-серое, с легким жемчужным отливом, клювик тоненький, зеленовато-темный л такие же длинные тоненькие ножки. Она сидела тихо, нажатая у меня в ладонях, не билась, не царапалась и не клевала, как это обычно делают другие дикие птицы, если их схватить в руки.

— Что ты с ней. будешь делать? — спрашивали меня ребята, завистливыми глазами глядя на красивую добычу в моих руках.

— Понесу ее домой.

— Зажаришь?

— Почему? Буду ее кормить.

— А ты знаешь, что она ест?

— Увижу. Не захочет есть хлеб, так, может, будет есть мух, а если не мух, так червяков, а не червяков, так улиток, или семечки, или пшено. Уж что-нибудь найду для нее.

Я и в самом деле принес маленькую красивую птичку домой и посадил ее не в клетку, а между двух оконных рам, где у нее было больше возможности бегать и летать, больше света и воздуха. Птичка не летала и не вспархивала, а только бегала вдоль окна, там и тут постукивая своим тоненьким клювиком о стекло и то и дело, как мне казалось, грустно поглядывая на широкий, вольный снег. Иногда останавливалась, опускала голову и снова подымала ее резким птичьим движением или склоняла ее набок, так, что один глаз, казалось, блуждал по веткам ближней яблони, а затем снова кивала головкой так печально и покорно, словно хотела сказать:

— Ах, там снаружи так хорошо и тепло, но весна моя прошла! Я — в неволе!

Меня словно что-то кольнуло в сердце, когда я несколько минут разглядывал эту птичку. Мне самому стало грустно.

— Отпусти ее! Зачем держать ее здесь! — прошептало что-то у меня внутри.

— Но ведь она такая хорошенькая! И я ее поймал! — упрямо ответил я себе самому. — Может, она привыкнет. Если б я только знал, чем ее кормить!

С кормлением у меня в самом деле было много хлопот. Я положил птичке хлебных крошек, проса и несколько комнатных мух, каждый род пищи отдельно в чистенькой ракушке, поставил ей черенок поды и пошел прочь, чтобы предоставить ей покой. Когда я вечером вернулся домой и заглянул к своей птичке, я увидел, что она не прикоснулась к пище, только сидит в уголке, высоко кверху вытянув тонкую шейку, и, не мигая, глядит сквозь окно наружу, где в пурпурном зареве солнце заходило за снеговую шапку Хребта-горы, и время от времени покачивает головкой так печально и безнадежно, что я не мог дольше смотреть на нее.

«Может быть, это ночная птица, — подумал я, — и ночью она станет есть».

Эта мысль немного успокоила меня, и я спал крепко и о птичке не думал. Рано утром, еще до зари, я снова побежал в комнату и заглянул в окно. Птичка все еще сидела на том же месте, где я вчера оставил ее, все еще вытягивала шейку высоко вверх и все еще, не мигая, глядела сквозь окно на широкий, вольный свет там, за стеклянными створками, и время от времени покачивала головкой. К пище даже не прикоснулась.

— Отпусти ее! Отпусти ее! — закричало что-то у меня внутри. — За что ты ее мучаешь? Ведь она погибнет от голода!

— Нет, — отозвался во мне другой, упрямый голос, — я должен узнать, чем она питается! Принесу ей улиток, и червей, и лягушачьей икры.

Не знаю, откуда попала мне в голову мысль, что птичка может есть лягушачью икру. Короче говоря, я побежал на выгон, насбирал разных мелких слизнячков, накопал червей и выловил из воды добрую пригоршню лягушачьей икры и принес все это своей пленнице. Она никакого внимания не обратила на все эти богатства, когда я раскладывал их перед нею, не выказывала пи страха, ни малейшего любопытства, ни крошки аппетита к этим лакомствам. Казалось, только солнце, тепло и весна там, на широком, вольном свете, приковывают все ее внимание.

В тот день у меня была какая-то работа, так что я ушел и вернулся только вечером. Я поспешил заглянуть к птичке. Она бегала, тихонько покачивая головкой, вдоль окна и даже не прикоснулась к оде.

«Чудеса!»-подумал я и хотел сразу же выпустить ее на волю. Но мне пришло в голову, что она теперь, наверно, ослабела и не способна летать, а если я теперь же, вечером, выпущу ее где-нибудь здесь на дворе, то это будет слишком легкая и желанная пожива для нашего кота. Лучше будет, если сегодня она еще переночует у меня. А завтра пораньше я, отнесу ее на то самое место, где поймал, и отпущу на волю.

На следующий день, вскочив пораньше с соломы, я побежал к своей пленнице. Она все еще не принималась ни за какую пищу и сидела, ослабевшая и утомленная, в уголке, все поглядывая сквозь окно на волю. Она спокойно дала себя взять и взглянула на меня такими же невыразимо грустными глазками, какими глядела сквозь отекла на солнце и на ветки яблони. Раз она даже кивнула головкой, точно хотела сказать:

Да, да, знаю, куда меня несут. Я давно знала, что тем оно кончится.

Я вынес ее во двор. Она спокойно сидела у меня в ладонях и не сопротивлялась. Я ощущал ее мягкие перышки и теплое тельце.

— А вкусное, должно быть, у нее мясо! — вдруг мелькнула у меня мысль. — А что, если зарезать ее и дать зажарить?

— Отпусти ее! Отпусти ее! — шепчет что-то, словно добрый ангел, у меня внутри. — Ты же видишь, она такая маленькая. Даже труда не стоит — жарить ее!

— Но ведь жалко ее отпускать! Ведь я ее поймал! — бунтовало детское упрямство.

— Отпусти ее! Отпусти ее! — умоляло тихо-тихо что-то в самой глубине моей души.

А пичужка сидела тихо и покорно у меня в руке. Я раскрыл ладонь — она не улетела. Что-то гнусное, злорадное торжествовало во мне.

— Видишь! Она сама не хочет! Ты ведь дал ей возможность бежать, почему же она не убежала?

Но ведь она слабая, изголодавшаяся, — тихо-тихо стонало что-то в душе моей.

— Э, чего там! — воскликнуло детское упрямство, и в следующую минуту я свернул головку маленькой красивой птичке. Она дернула раз-другой своими тоненькими ножками, на шейке показались две или три капельки крови, и маленькой красивой птички не стало. У меня на ладони лежал холодный, бездушный труп.