Изменить стиль страницы

За семь или восемь лет Готлиб едва окончил четырехклассную нормальную школу и, прибавленный морально, неразвитый духовно, с безграничным отвращением к ученью и ненавистью к людям, а особенно к отцу, поступил в гимназию. Здесь он за три года не окончил еще и второго класса, когда скверная и темная история, происшедшая с отцом, навсегда прервала его школьное ученье…

Но кто знает, может быть эти несчастные школьные годы были более тяжелыми и мнительными для Ривки, нежели для самого Готлиба. Прежде всего школа на большую часть дня разлучала ее с сыном и тем самым ввергала ее снова в бездонную пропасть бездействия и скуки. Вечные же слезы и жалобы Готлиба еще больше озлобляли и раздражали ее. Вначале она, словно раненая львица, ежедневно бегала к отцам Василианам, упрека па в несправедливости и неспособности учителей, кричала и проклинала до тех пор, пока ректор не пристыдил ее и не запретил приходить в школу. Потом она решила было настоять на том, чтобы отобрать Готлиба у отцов Васи-лиан и отдать в какую-нибудь другую школу, но скоро сообразила, что другой школы в Дрогобыче не было, а отдавать Готлиба в какой-нибудь другой город, к чужим людям — о то vi она и думать не могла без содрогания. Она металась в поисках выхода, как рыба в сети, и не раз целые дни просиживала на софе, плача и думая о том, что вот в школе в эту минуту, может быть, тащат ее сына, толкают, кладут на скамейку, бьют, — она громко проклинала и школу, и ученье, и мужа-злодея, который нарочно изобрел такие мучения для сына и для нее. Эти вспышки становились все более частыми и довели ее в конце концов до ненависти ко всем людям, до какого-то непрерывного раздражения. Теперь уже Ривка и не думала идти в общество или как-нибудь разогнать свою скуку; она слонялась по дому, не находя себе места, и никто из слуг без крайней нужды не смел показаться ей на глаза. Такое положение дошло до предела, когда Герман два года назад отвез Готлиба во Львов и отдал в ученье к купцу. Ривка, казалось, обезумела, рвала на себе волосы, бегала по комнатам и кричала, затем успокоилась немного и долгие месяцы сидела молча, как зверь в клетке. Среди этого мрака в ее сердце горел лишь один огонь — безумная, можно сказать звериная, любовь к Готлибу. Теперь завистливая судьба намеревалась отнять у нее и эту последнюю опору, стереть в ее сердце все, что оставалось в нем человеческого. Страшный удар обрушился на нее, и если она в эти минуты не сошла с ума, то лишь потому, что не могла поверить в свое несчастье.

После отъезда Германа она так и застыла на своей кушетке. Ни одна мысль не шевелилась у нее в голове, только слезы лились из глаз, Весь мир исчез для нее, свет померк, люди вымерли — она ощущала лишь непрестанную ноющую боль в сердце.

Вдруг она вскочила и задрожала всем телом. Что это? Что за шум, за стук, за говор долетели до нее? Она затаила дыхание и прислушалась. Говор у входа. Голос служанки, которая будто ругается с кем-то и не пускает в комнату. Другой голос, резкий и гневный, стук, словно от падения человека на землю, треск двери, топот шагов по комнате, ближе, все ближе…

— Ах, это он, это мой сын, мой Готлиб! — вскрикнула Ривка и бросилась к двери.

В эту минуту чья-то сильная рука толкнула дверь, и перед нею предстал весь черный, в истрепанных черных лохмотьях молодой угольщик.

Ривка невольно вскрикнула и отшатнулась назад. Угольщик глядел на нее гневными большими глазами, в которых сверкали злоба и ненависть.

— Что, не узнаешь меня? — проговорил он резко.

И в ту же минуту Ривка, как безумная, бросилась к нему, начала тискать и целовать его лицо, глаза, руки, смеясь и плача.

— Ах, так это все-таки ты? Я не ошиблась! Боже, ты жив, ты здоров, а я уж чуть было не умерла! Сыночек мой! Любимый мой, ты жив, жив!..

Восклицаниям не было конца. Ривка потащила угольщика на кушетку и не выпускала из объятий, пока он сам не вырвался. Прежде всего, услыхав шаги приближающейся служанки, он запер дверь и, обращаясь к матери, сказал:

— Прикажи этой проклятой обезьяне — пускай себе идет к чёрту, потому что я разобью ее пустой череп, не сойти мне с этого места!

Ривка, послушная сыну, приказала через запертую дверь служанке идти на кухню и не выходить, пока ее не позовут, а сама начала снова обнимать и ласкать сына, не сводя ни на минуту глаз с его гневного, вымазанного сажей лица.

— Сыночек мой, — начала она, — что это с тобой? Что ты сделал?

И она начала разглядывать его с выражением бесконечной жалости, будто речь шла не о нищенской одежде, а о смертельной ране на его теле.

— Ага, а вы думали, что я так и буду до самой смерти терпеть у этого проклятого купца? — крикнул Готлиб, топая от злости ногами и вырываясь из объятий матери. — Бы думали, что я не посмею иметь свою волю?

— Что ты, золото мое, кто так думал? — воскликнула Ривка. — Это, может быть, изверг этот, твой отец, так думал!

— А ты нет?

— Я? Господи! Сыночек, да я бы крови своей не пожалела для тебя! Сколько раз я говорила ему…

— А он куда уехал? — перебил ее Готлиб.

— Да во Львов, искать тебя.

— A-а, так, — сказал Готлиб с довольной улыбкой. — Пускай поищет.

— Но как же ты добрался сюда, голубчик?

— Как? Не видишь? С угольщиками, которые возвращались из Львова.

— Бедное мое дитятко! — воскликнула Ривка. — И ты ехал с ними всю дорогу! То-то горя натерпелся, должно быть, господи! Ну-ка, сбрось поскорей эту гадость с себя! Я велю принести воду, — вымойся, переоденься!.. Я уж больше не пущу тебя, не позволю, чтобы этот мучитель увез тебя назад, нет, никогда! Снимай, голубчик, эту нечисть, снимай, я сейчас пойду принесу для тебя чистое платье. Ты голоден, правда?.. Погоди, я вызову прислугу…

И она встала, чтобы позвонить. Но Готлиб силой удержал ее.

— Оставь меня в покое, не надо, — сказал он коротко.

— Но почему же, сыночек? Ведь ты не будешь же так…

— Ага, ты думала, — сказал Готлиб, вставая перед ней, — что я для того только вырвался из Львова в этих лохмотьях, для того только тащился с угольщиками пятнадцать миль, чтобы поскорее снова отдаться вам в руки, дать запереть себя в какую-нибудь клетку, да еще впридачу слушать ваш крик и ваши наставления? О, нет, не бывать этому!

— Но, сынок, — вскрикнула, бледнея и дрожа от страха, Ривка, — что же ты хочешь делать? Не бойся, здесь дома я защищу тебя, никто ничего тебе не сделает!

— Не нужна мне твоя защита, я сам за себя постою!

— Но что же ты будешь делать?

— Буду жить так, как сам захочу, без вашей опеки!

— Господи, да ведь я же не запрещаю тебе и дома жить, как ты хочешь!

— Ага, не запрещаешь! А стоит мне лишь выйти куда-нибудь, задержаться, сейчас же расспросы, слезы, чёрт знает что!.. Не хочу этого! А еще он приедет — о, много я тогда выиграю!

Ривку как ножом резнули эти слова. Она чувствовала, что сын не любит ее, терпеть не может ее ласки, и это чувство испугало ее; в эту минуту ей казалось, что она теряла сына вторично, и уже навсегда. Она неподвижно сидела на кушетке, не сводя с него глаз, но не могла ни слова выговорить.

— Дай мне денег, я себе устрою жизнь так, как мне нравится, — сказал Готлиб, не обращая внимания на ее переживания.

— Но куда же ты пойдешь?

— Тебя это не касается. Я знаю, что ты сразу же сказала бы ему, как только он приедет, а он приказал бы жандармам меня привести.

— Но я богом клянусь, что не скажу!

— Нет, я и тебе не скажу. Зачем тебе знать? Давай деньги!

Ривка встала и открыла конторку, но больших денег у нее никогда не было. В конторке она нашла только пятьдесят ренских[137] и молча подала их Готлибу.

— Что это! — сказал он, поворачивая в руках банкнот. — Нищему подаешь, что ли?

— Больше у меня нет, сыночек, посмотри сам.

Он заглянул в конторку, все перерыл в ней и, не найдя больше денег, проговорил:

— Ну, пусть будет так. Через несколько дней раздобудь больше.

вернуться

137

Ренский — монета, около рубля.