Изменить стиль страницы

Бедные мы создания с нашими святынями! Клочок старого полотна, на сушенное крыло давно убитой птицы, давно засохший цветок, старая книга на давно забытом языке — а смотри-ка!

Прикипит наше сердце к такой вот бездушной вещи, построит на нем наше воображение все самое лучшее и самое страшное, что есть в нашей природе, — и мы носимся с этой вещью, бережем ее, страдаем, и боремся, и умираем за нее!

А глянуть со стороны нечуткими глазами и неверящим сердцем — только засмеешься или плюнешь и отвернешься!»

* * *

«Как я смеялась, как я смеялась, садясь в бричку рядом с Генрихом!

Звонок колокольчика — это был наш условный сигнал. Я еще днем уложила свои вещи и тайком передала ему. Он держал их у себя в бричке.

В своей комнате я только написала записку отцу: «Папочка! Уезжаю на два дня к тетке в Городок. Она очень звала. Не беспокойся обо мне». Положили ему на стол и вышла. Ни облачка сожаления не было и душе.

О, позже, гораздо позже пришло оно, но уже не облачком, а настоящей осенней тучей, которая перешла в трехдневную — что я говорю! — в трехлетнюю непогоду.

Как я смеялась, уезжая из родного дома! Сердце так и прыгало, в груди трепетало что-то как пташка, которая рвется из клетки. Я пылко обнимала Генриха, а у него обе руки были заняты — в одной держал вожжи, в другой кнут. Я сжимала его, целовала, грызла от радости его плечо, чуть ли не кусала его девически-невинное лицо.

Ох, если бы я знала в эту минуту то, о чем узнала немного позже! Ох, если бы я знала!

Мы приехали в Городок в одиннадцать часов вечера. Самое время было. Я сразу кинулась к знакомому еврею, у которого обычно останавливались на ночлег люди из нашего села. Сказала еврею, что приехала одна (уже не раз так приезжала) и пробуду два дня у тетки. Не ночует ли у него кто-нибудь из нашего села, кто отвел бы лошадей и бричку назад к отцу? Конечно, тут же нашелся такой человек из нашего села. Я написала отцу еще одну записку и передала с тем человеком. Дала ему крону. Обрадовался бедняга, ведь ему предстояло завтра идти пешком три мили и терять рабочий день. Пообещал, что как только покормит лошадей, сейчас же поедет домой, чтобы к утру быть на месте. Уладив все, я побежала на железнодорожную станцию.

Только-только успели. Уже дали сигнал, что поезд вышел из Каменоброда. Еще минута, другая — и мы вдвоем с Генрихом сидели в отдельном купе второго класса и на всех парах мчались в Краков.

Между нами все было договорено. У Генриха в Кракове родители. Отец его — зажиточный купец, видный краковский обыватель, только что купил село с изрядным участком леса, оттого и сына отправил на практику к лесничему. Отец хочет передать ему это село и будет очень рад увидеть сына заодно и женатым. Мы справим свадьбу в Марианском костеле и через несколько дней — к себе в село! Чудесные места на Подгорье. Устроимся на новом месте и сейчас же перевезем к нам папу. Ой, как хорошо будет!

Генрих умышленно не хотел ничего говорить заранее отцу. Мы знали, что папа не будет противиться моей воле, а увидев меня счастливой с Генрихом, и сам будет счастлив. Вот такие планы строили мы до самого Кракова, пересыпая их пылкими поцелуями, ласками, смехом и серьезными разговорами.

Генрих умел рассказывать забавные анекдоты и, чуть только замечал облачко задумчивости на моем лице, сразу же заводил какой-нибудь веселый рассказ, чтобы рассмешить меня.

В Кракове нас встретила первая неожиданность. На вокзале ожидал нас пан Зигмунт — Генрих сказал, что это мажордом его отца. Что это за должность, я не могла понять, да и не до того мне было. Это был рослый, сильный мужчина, плечистый, как медведь, с огромной черной бородой, с маленькими сверкающими глазками, с мрачным лицом, от которого веяло каким-то холодом и страхом. Я сразу же почувствовала к нему антипатию. Но Генрих поздоровался с ним как с хорошим, близким знакомым и долго беседовал с ним о чем-то. Я сидела в ресторане и завтракала. Потом ко мне пришел Генрих и оказал, что его родители выехали в Варшаву и велят нам сейчас же ехать туда. Там у них большая семья, и там состоится наша свадьба. Переждем только этот день в Кракове, в гостинице, потому что их собственный дом нанял на несколько месяцев граф Столжицкий для каких-то заграничных гостей. Все это сообщил ему пан Зигмунт. Ко мне он не подходил, заметив, должно быть, что я посмотрела на него, как на собаку. «А к вечеру, — продолжал Генрих, целуя мне руку, — поедем дальше. Пан Зигмунт выхлопочет нам паспорта, и завтра мы будем у наших в Варшаве».

Несмотря на усталость, я была так счастлива и весела, что даже не стала вдаваться в подробности всего этого. Я отдалась Генриху в разгаре своей страсти, и мне безразлично было, где справлять свадьбу, в Кракове или в Варшаве. Мы поехали в гостиницу.

Я легла спать. Генрих куда-то ушел. Пришел только к обеду. Пообедали, понежились, и Генрих снова ушел куда-то. Сказал, что ему нужно еще устроить кое-какие дела. Вернулся вечером. Наши паспорта были уже готовы, вернее, один для него «с супругой». Я кинулась ему на шею и начала страстно целовать его, увидев уже официально утвержденный этот свой титул. Мы расплатились в гостинице, поехали на вокзал и через четверть часа мчались скорым поездом в Варшаву».

* * *

Генрих, Генрих! Что-то я позабыл его. Так себе, молокосос. Не любил прямо глядеть в глаза. И кто бы подумал, что он…

А, правда! Старик лесничий ездил с дочерью во Львов. Два дня гостили там. Вернулись втроем, привезли этого Генриха. Старик очень радовался, что нашел такого хорошего практиканта. Парень хоть куда. Из очень хорошего дома. Закончил лесную школу. Аттестации отличные. Но торговался за жалованье, говорил, что получает кое-какую помощь из дому, а ему нужна только практика.

Да, хорошо попрактиковался!

Старик любил его, как своего сына. Держал у себя в доме. Водил с собою по лесу. Кажется, ничего от него не скрывал.

Любопытно, что, когда пропала дочь, и целую неделю по ее отъезде от нее не было вестей, и тетка из Городка ответила на запрос, что Машоси вовсе у нее не было, и никакие розыски через полицию и жандармерию ничего не дали, никаких следов, кроме того, что Машося и Генрих вместе уехали в Краков, и когда оказалось, что у Генриха в Кракове не было никакой родни и никто его не знает, — когда обнаружилось все это, старик, казалось, совсем забыл о Генрихе, тосковал по дочери, но не делал никаких дальнейших попыток найти ее, а вскоре и совсем замолк, перестал говорить и встречаться с людьми, пока в начале зимы не упокоился в могиле.

Ну, ну, интересно, как-то проявит себя этот Генрих.

* * *

«Веришь ли ты в сны, Массино?

Снилось ли тебе когда-нибудь, будто ты чего-то испугался и убегаешь? А за тобой погоня. Какие-то враги, какие-то бешеные собаки, какие-то дикие звери. Гонятся изо всех сил, с разных сторон. Ты бежишь что есть мочи, скорее, скорее, а они за тобой. А с боков все новые. Вот и спереди забегают. Ты отскакиваешь в сторону и снова бежишь. Полетел бы, но у тебя ноги слабеют, становятся свинцовыми. Как будто что-то хватается за них. Ты падаешь, а под тобой земля проваливается. Ты летишь, летишь вниз и все еще слышишь за собой погоню. Секунда, вторая, третья, каждая, как вечность, я страшная, как сам ад. Ты ждешь, что вот-вот разобьешься о камень, — и просыпаешься. Ты весь мокрый от пота, сердце стучит, дыхание перехватило, ты весь дрожишь и не знаешь, что это было минуту назад- сон или явь?

Переживал ли ты когда-нибудь таком сон, Массино? А теперь представь себе, что такой сон со всеми его ужасами я переживаю вот уже три года. Не секунды, а недели, месяцы, годы. И каждый час может убить живую душу.

А я живу и, как говорят мои поклонники, выгляжу недурно.

Я давно отупела от всех ужасов своей жизни. Я разучилась плакать, разучилась жаловаться, разучилась бояться чего-нибудь. В минуты недолгих раздумий у меня всегда было такое чувство, будто я несусь, как былинка, по ветру и лечу куда-то, лечу в какую-то бездну, сама не зная, что там на дне и далеко ли это дно.