Прежде чем пересечь последние луга, где Модест обычно пас овец, он предложил передохнуть и спросил, все ли в порядке. Англичане закурили, француз, прижимая руку к левому боку, вполголоса сделал им замечание по-английски. Модест понял, о чем шла речь, и сказал, что теперь они могут курить спокойно. Никто за ними не следил.
Они снова тронулись в путь, уже по диким скалистым местам. Пастух показал на пограничную гряду гор, возвышавшуюся на светлом фоне неба, и объяснил, что в толще этой неприступной стены пролегает глубокая трещина. Она направлена вкось, и вход в нее очень узок. Лишь подойдя совсем вплотную, можно разглядеть ее начало. Человек может протиснуться туда с большим трудом. Но немного дальше эта щель расширится.
Они сделали еще один привал у каменистого потока, который вытекал из-под скалы, перекусили хлебом и сухим сыром.
Затем они двинулись дальше. Последний отрезок пути перед стеной был самым трудным. Крутые подъемы и спуски чередовались один за другим без перерыва. Огромные скалистые глыбы загромождали все вокруг, и обходить каждую заняло бы слишком много времени.
Изредка Помаред спрашивал Модеста:
— Ты хорошо знаешь дорогу?
— Знаю.
Он смотрел на звезды, окидывал взглядом гребни пограничного хребта и определял путь по прямой.
Им было не холодно, и француз хотел даже снять один из свитеров, но пастух отсоветовал ему делать это.
Наконец Модест, шедший все время впереди, вытянул руку, как бы требуя тишины и внимания. Чего же можно было опасаться в этой пустыне? Вокруг простирались одни только скалы и камни. Нет, жест призывал не к молчанию, он что-то предвещал. Они находились близ прохода, неведомого, таинственного прохода, по которому некогда — впервые с незапамятных времен — прошли испанцы.
— Я ничего не вижу, — сказал Помаред.
— Я тоже, — подтвердил француз.
— А я его вижу, — сказал пастух. — Он здесь, прямо перед нами.
— Да ведь тут просто стена, — тихо произнес Бертран.
Они стояли в ста метрах от входа, на который указывал Модест, но все еще не различали его. Ни один из них не смог его обнаружить. Пастух снова заставил их перекусить и посоветовал одеться теплее: в ущелье будет очень холодно.
Наконец они проникли в него. Первые несколько метров они с трудом двигались по тесной бреши, затем гора приоткрылась. Они пробирались между стенами столь отвесными, словно какой-то гигантский меч рассек толщу хребта, как нож режет пирог. Высоко над их головами в узкой щели неба мерцал Млечный Путь. Ветер завывал в глубоком коридоре, холод пронизывал до костей.
Впоследствии я не раз ходил по этой щели. Я был там днем, был и ночью. Там царит тишина, нарушаемая лишь шелестом и дыханием: то журчит вода, струясь по дну коридора, да свистят порывы сквозного ветра в извилистых ходах. Звуки то замирают, то раздаются отчетливее. В одном месте приходится пробираться через огромный завал. Нагромождение скалистых глыб, гладких, словно выутюженных древним ледником, преграждает путь. Нужно перелезать с одной на другую, перепрыгивать или ползти. Немного дальше высятся чуть не до неба необозримые груды щебня, которые затем уходят в бездонный провал, как бы в самые недра земли. Несколько раз путник упирается в преграду, казалось бы непреодолимую. Он вынужден карабкаться вверх, стиснутый в неровном и почти вертикальном проходе.
Однажды я задержался там допоздна. Млечный Путь — древняя река миров — трепетал между двумя гигантскими скалистыми губами. Я смотрел на небо и думал о Компостеле, о дороге к Сантьяго. Я старался представить себе, как паломники давних времен шли этим ущельем, повторяя про себя имя Сантьяго. А те, кто не сумел одолеть тяжкого пути, навеки остались в глубоком и тесном проломе среди ропота воды и ветров, и прах их покоился меж черных камней.
Я подумал о слепом Пабло, о том, как он шел здесь в ночной тьме. Гитара, хрупкая фламенка из кипарисового дерева с легким и ясным голосом, громоздилась горбом на его спине. В далеком прошлом другие музыканты проделали этот путь. Виуэлы и мандолы тихо звенели, прижатые к их груди. Виуэлы и мандолы шли к святым местам с юга на север и с севера на юг. Притаившись в их нежных телах, дремали песни, словно птицы. “Иди в Компостелу, брат мой, в Компостелу иди…” Песни пересекали горы. Говорят, что гитара стоит целого оркестра. В ее музыке вам слышится десяток инструментов — струнных, медных, ударных. Гитара — как человек. Но ведь один человек — это целый мир.
Я думал о тех, кто умер здесь под Млечным Путем с именем Сантьяго на устах. О братья мои, братья по мукам во мраке, вы всего лишь песчинки на пути к сияющим небесным светилам!…
Наконец они добрались до выхода из пролома. В сером предутреннем свете Модест Бестеги вновь простер руку. На этот раз он не требовал внимания или остановки, он показывал открывшееся перед ними пространство. Но можно было подумать, будто он велел солнцу залить светом эти просторы, а горе нагнуть спину и облегчить им спуск к бурым испанским землям, к тем неясным далям, где еще спали платаны, эвкалипты и пробковые дубы. И кипарисы, из которых рождаются гитары.
Усталые, продрогшие люди остановились на самой границе. Запиналась заря. Француз тяжело дышал. Бертран Помаред устремил широко открытые глаза на страну, незнакомую ему и столь близкую от его дома. “Вот и Испания, — сказал Модест, — теперь спускайтесь на равнину, никто вас не догонит”. Француз разложил карту, и его указательный палец дрожал над запутанным узором линий.
Немного спустя они расстались. Путники пошли вниз, Бестеги и Помаред, стоя на границе, как часовые, смотрели им вслед. Постепенно в серой утренней дымке растаяли очертания их фигур и замерли звуки их шагов. Тогда Модест и юноша перекусили, повернулись к Испании спиной и направились обратно в свое селение. Уже совсем рассвело.
Кое-что об этих событиях я знаю со слов Бертрана Помареда, кое о чем я догадался сам. Вряд ли я ошибся. Я хорошо знал Бестеги, пастуха из Кампаса, и понимал ход мыслей в его старой голове. Я знал его походку, его манеру стоять, расставив крепкие ноги в подкованных башмаках, привычку всматриваться в скалы и листву, видя то, что скрыто от других. Как все люди, он имел друзей и врагов. Врагом его был медведь, а другом — женщина, образ которой он всегда носил в своем сердце. Всего труднее людям понять, кто настоящий друг и кто опасный враг. Когда человек это знает, ему легче жить.
В предрассветной мгле хищник стал подниматься к одинокому человеку, а тот пошел вниз, навстречу Зверю. Пастух устремляется вперед. Он спускается пружинистым шагом, слегка откинувшись назад, словно для того, чтобы прижаться спиной к крутому склону. Нога скользит, пятка ищет опоры. За поясом, прижавшись к теплому телу, нож, он ждет своего часа. Это тот самый нож с медно-перламутровой рукояткой, наваха, отшлифованная временем.
Зверь поднимается. Вот он рычит и сопит. Камни хрустят под его тяжелыми лапами, он ломится через гущу кустарника. В озерах колеблется его отражение. Лучи утреннего солнца отбросили на землю его огромную тень.
Человек внезапно останавливается. Он понял, что Зверь ищет его. Страх сжимает его сердце, но он обуздывает свой страх: “Молчи! Дай мне добраться до него. Молчи, страх, не мешай мне!” Первая победа одержана.
На рассвете три крытых грузовика выехали из Люшона и с приглушенным ревом направились в Кампас. Старик Помаред увидел их сверху на нижних поворотах дороги. Он шел рядом с телегой, груженной навозом. Капельки росы искрились на его плаще и на спинах коров. Услышав тарахтенье, он подошел к краю обрыва и наклонился. Солнце сверкнуло в просвете утреннего тумана, и Помаред увидел грузовики и смутно узнал солдатскую форму и поблескивание металла. Это каска и оружие. Старик Помаред поднимает хлыст, чтобы повернуть коров, низкорослых пиренейских коров, годных и для упряжки и для дойки. Животные пятятся, топчутся на узкой тропе. Крестьянин, наконец, поворачивает их к селению и гонит вперед. Он знает, что теперь они и бел него доберутся до хлева, встанут у дверей и протянут морды к сену и теплому запаху своего стойла.