Изменить стиль страницы

Доктор лихорадочно размышляет:

«Выпустят меня с клеймом на лбу, чтобы сначала попробовать снова использовать в этой системе, а потом, когда это перестанет быть нужным, вернуть обратно, но уже без права заявлять о своей невиновности. Амнистия — это формальная расписка в преступлении. Нет, я мог быть слепым исполнителем, но процветающим рабом я быть не должен. Я отвергаю свободу, покупаемую у кривды, и да здравствует свобода, даруемая советскому человеку правдой» (разрядка автора. — А.О.).

И он отверг предложение.

Нет нужды доказывать взаимосвязь этого решения Доктора с предшествовавшим поступком Сидоренко, который, несомненно, действовал под влиянием своего наставника.

Попробуем проникнуть во внутреннюю структуру этих двух эпизодов. Начинать приходится с установления очевидного несоответствия. «Амнистия надлежит только виновным», — рассуждает Сидоренко. «Амнистия — это расписка в преступлении», — утверждает Доктор.

Такой ход мыслей мог быть правильным, если бы Сидоренко и Доктор сами просили о помиловании, признавая свою вину. Но вспомним: об амнистировании Сидоренко ходатайствовала администрация лагеря без всякого участия заключённого. При этом было известно, что Сидоренко виновным себя не признавал, но несмотря на это его амнистировали. И Доктора никто даже не спросил, признаёт ли он свою виновность (ибо собеседникам было известно: не признаёт). Тем не менее ему было сказано: «Хотите на свободу? Соглашайтесь возобновить работу и — вот она, свобода!»

Как Доктор, так и Сидоренко знали, что они не признавали себя виновными; знали, что несмотря на это им всё же предлагается свобода. Значит, в обстоятельствах, описываемых в повести, они не могли рассуждать так, как заставил их автор.

Это — несоответствие фактическое. А как обстоит дело с психологией?

Вот Сидоренко, безосновательно осуждённый, потрясённый происшедшим, — к чему он стремится? Естественно, к реабилитации, к восстановлению своего доброго имени. Может ли он не понимать, что, оказавшись на свободе, он обретёт несравненно большие возможности для борьбы за правду, чем оставаясь в лагере? Нет, он не может не понимать этого. Ко всему в это время тяжко больна его жена — родной, любимый, близкий человек, и выход на свободу — это единственная возможность свидеться с нею.

Мог ли Сидоренко отказаться от выхода на свободу в этих условиях? Нет, конечно, не мог, это — противоестественно.

А Доктор? Впервые за много лет он оказался перед людьми, достаточно полномочными, чтобы он мог сказать им: «Я не виновен, прошу вас, разберитесь в этом, снимите с меня незаслуженное пятно — и я с вами!» Он знает, что в нём заинтересованы (ведь везли за тридевять земель!), он ничем не рискует (ведь всё равно отказывается от заманчивого предложения), он не может не стремиться к реабилитации.

Мог ли он не сказать эти слова, не ухватиться пусть за самую малейшую, эфемерную — но всё же надежду? Нет, не мог, это было бы противоестественным.

Видимо, автор чувствовал это — и Доктор отвечает генералу: «Мои преступления вымышлены, они ничем не доказаны. Я подозреваемый, которого нельзя амнистировать». Как естественно, жизненно началась эта фраза — и как неестественно, надуманно закончилась! Сказав о своей невиновности, Доктор не пытается доказывать её, не просит о проверке — он просто отвергает предложение.

Автор явно заставляет своих героев отказаться от свободы. Для этого он снабжает их мыслями и чувствами, которых у них не могло быть, и отнимает у них слова, которых они не могли не сказать. Это очевидно, неоспоримо. В чём же объяснение? Не в том ли, что по замыслу автора два его главных героя должны отказаться от свободы, должны предпочесть неволю — и замысел этот настолько овладел автором, что заставил его отступить от логики, от жизненной правды, пренебречь собственным описанием событий?!

Вопрос, почему автор повёл своих героев таким путём — центральный вопрос, возникающий при чтении повести. По моему убеждению, эпизоды отказа Доктора и Сидоренко от освобождения — это кульминационные пункты «Человечности», в них сфокусировано мироощущение доктора, в них раскрывается его отношение к происходящему.

Ранее было сказано: Доктор наглухо замкнулся, отгородился от всего, что вне его: он наблюдает, видит, фиксирует, порой даже внешне участвует в чём-то, но всё скользит по поверхности его сознания. Будь то трагическая полоса в жизни Татьяны Сениной или несложные утехи цыганки Саши; низменный поступок Студента или драгоценная крикливая доброта вольнонаемной начальницы санчасти — всё равно он лишь наблюдатель и бесстрастный рассказчик. Даже там, где в рукописи ему приданы проявления заинтересованности чем-либо, — эти проявления остаются чисто внешними.

Это относится не только к внутрилагерным событиям. Две трети физического объёма рукописи отведены военному периоду. Страна охвачена огнём, залита кровью, идёт смертный бой — но в «Человечности» мы читаем: «Время было тяжёлое, военное, страна требовала мяса и зерна», да ещё пару таких же скользящих фраз — и это всё, что сказано о войне. Доктора война не потрясала. Да и в лагере среди заключённых разве только Татьяна, Иван, Саша, Студент, разве только они были в поле зрения доктора? Ведь в любом лагере среди массы невинно осуждённых были люди, по-настоящему значительные и в изоляции не утратившие ни партийности, ни гражданственности, ни органической заинтересованности жизнью своей страны. В любом лагере, в любых условиях были они, эти люди, и в немалом числе! Пусть с поправкой на уродливость лагерного быта, но в людях сохранялась внутренняя связь с жизнью страны. Это — факт огромного общественного значения, свидетельство силы идей, владеющих народом и не испаряющихся в испытаниях любого накала.

А Доктор пару раз накоротке отводит немного места старому большевику Рубинштейну; мельком упоминает «старенького хлебореза Ланского» — соратника Федора Раскольникова по Октябрьским боям; отмечает, что «опытные контрики», видя, как Долинский стряпает липовое следственное дело, сказали: «Ага!» — и ни одной живой фигуры человека, существующего не только своей бедой, не только лагерным ассортиментом ощущений. Ни одного такого человека!

(Кстати, о Рубинштейне. С его фамилией связана досадная неточность в рукописи. Говорится о сестре Рубинштейна, которая была замужем за эсером Блюмкиным, «убившим немецкого генерала Эйхгорна». Не знаю, на ком был женат член ЦК левых эсеров Блюмкин, но убил он не генерала Эйхгорна, а германского посла Леопольда фон Мирбаха.)

Доктора ощущаешь как человека, на котором надеты не только шоры, но и специальные очки локального видения. Это сказывается на всём.

Вот Доктор — нет, не он, а автор — вспоминает о лагерях: «Вся страна с запада до востока была тогда покрыта этими не известными населению государствами, вместе составляющими одно Незримое царство в границах нашей великой страны».

Да, было так, что по стране распространились уродливо разросшиеся лагеря. Было. Но «Незримое царство»? Полноте!

У скольких людей отцы, матери, мужья, жены, братья, сестры, друзья находились за сторожевыми вышками! Сколько сердец тревожно и больно билось «здесь» от непрерывных горьких мыслей о тех, кто «там»; сколько судеб было списано в лом с бирками: «Связь с врагами народа», «утрата бдительности»!.. Какие уж там «не известные населению»! Увы, очень известные.

Доктор, конечно, очевидно прав. Но в то же время как органично корреспондирует эта неточная формула «Незримого царства» с отрешённым от всего внутренним состоянием доктора!

«Я мог быть слепым исполнителем», — размышляет Доктор. Значит, годы прошлого осознанного самоотверженного служения Родине на острейшем участке превратились для Доктора в воспоминание о «слепом исполнительстве»? Как же далеко зашла его духовная трансформация!

Но ведь окружающий мир всё-таки существует, и доктор не в силах полностью заслониться от него. Наступают моменты, когда он вынужден разговаривать о том, что происходит за «огневыми дорожками». Что же он видит там?