Изменить стиль страницы

Конечно, я слушал Шавцовас большим интересом. Вспоминал мерзкий девиз, о котором я когда-то не раз думал в Константинополе и Суслово: оказалось, что он принадлежит другому Толстому, организатору почтового ведомства в России. В детстве я не интересовался геральдикой и спустя много лет мог кое-что забыть и перепутать. Но разговоры с Шевцовым и его любовное описание исторических подробностей вдруг воскресили старое и возбудили чувство гордости. И странно и глупо это или нет, но я увязал чувство связи со славными предками с гордостью за Шёлковую нить. Я должен быть достойным своего имени!

Уверенность в своих силах так вскружила мне голову, что вдруг вспомнилось, что я совсем не Быстролётов, что в КГБ лежат тому доказательства, и в случае выхода в свет моих воспоминаний я буду иметь шумный успех у нас и за границей, и вот тогда смогу обратиться в архив и получить соответствующие справки: войду в литературу и общественную жизнь не как никому не известный мемуарист, а как писатель, достойный громкого имени, которому не стыдно сесть рядом со своими именитыми предшественниками.

Книги «Превращение», «Пучина» и «Человечность» обошли редакции всех московских толстых журналов: разумеется, к печати их не приняли, но оценку дали самую лестную в виде засаленных и протёртых страниц: видно, что читало множество людей и читало запоем, при этом жуя бутерброды и попивая чай.

Я поверил, что торжество близко. Со мной случалось столько необыкновенных поворотов судьбы, почему бы не случиться и этому? Мне, именно мне, суждено первому громко крикнуть на весь мир страшную и захватывающую правду!

Но… Но это было беспочвенное идеалистическое увлечение. Идеологическая надстройка не может измениться без изменения породившего её основания.

В последующие годы как реакция на отступление во внутренней политике в стране возник самиздат, то есть подпольная рукописная литература, издаваемая самими авторами, их поклонниками и единомышленниками. Я решительно отверг этот путь: моё дело — не поиски дешёвой известности и не мелочные уколы. Пока что должен молчать не только Толстой, но и Быстролётов — оба они гордые люди и с заднего хода к читателю не пойдут! Ничего!

Я хочу громко сказать своё слово только тогда, когда Сталина и его беззакония будут судить всенародным открытым судом, спешить мне некуда, я вечен и дам свидетельские показания из гроба и со страниц своих воспоминаний крикну правду. Поэтому немедленно принял меры к тому, чтобы в чужие руки мои записки не попали.

Но без критических замечаний автор обойтись не может, и я допустил исключение: стал давать все мои рукописи на прочтение партсекретарям и комсомольским вожакам во ВНИИМИ, а также узкому кругу заслуживающих доверия сотрудников, в основном членов партии. Я писал с гражданских, советских, партийных и патриотических позиций, и мои немногочисленные читатели так меня и поняли. Первым из читавших партсекретарей был уже упомянутый выше толстый умный одессит, сын крещёного в православие еврея, очень осторожный и большой «себе на уме».

— Вы отнимаете у меня ночи… Не могу оторваться… Ночью читаю, днём обдумываю и внутренне спорю с собой… Прекрасно! Как это сильно написано! Как это нужно! — шептал он в тёмном углу, пожимая мне руки.

Вторым из читавших партсекретарей был большой умница, честный и прямой человек, тоже полковник медицинской службы в отставке. Его уволили за пьянство. Он только крепко тряс руку и повторял:

— Благодарю за бессонные ночи. Вы научили меня читать по целой книге за ночь! Спасибо!

Третьим партсекретарем была пожилая женщина, молчаливая и осторожная. Она шептала, возвращая очередную книгу:

— Прочла с интересом. Полезное чтение. Продолжайте.

А комсомолки, блестя глазами и краснея от волнения, только молча жали руку: их чувства были написаны на их лицах.

Ну как же автор в таких условиях может не чувствовать гордости и уверенности в себе, убеждения в том, что делает доброе и нужное дело?

«Надо спешить!» — повторяю я себе.

Первая книга воспоминаний, рассказывающая о допросах и суде, при всей моей восторженной доверчивости всё же мне самому показалась слишком резкой для данного времени, и я решил сначала дать редакциям менее острое блюдо — книги вторую, третью и десятую («Превращение», «Пучина» и «Человечность»), Но так как опыта у меня не было, а наступление — лучший способ обороны, то я отнёс их в Отдел литературы и идеологии ЦК КПСС. Оба новеньких тома приняли под расписку, держали меня очень долго без ответа, а 3 декабря 1962 года бывший работник редакции одного из московских журналов, некий товарищ Галанов, позвонил мне домой и сахарным голосом сообщил, что обе рукописи были прочтены с благодарностью и оставлены в архиве ЦК, а моя просьба сообщить, можно ли их отдать в редакцию журналов, не имеет под собой основания, ибо в СССР полная свобода печати, и решить, захотят ли редакции поместить мои воспоминания или нет, ЦК не может, так как это внутреннее дело самих редакций.

Тогда я не знал ещё, что в СССР есть только одна редакция — ЦК КПСС, а все остальные — технические инстанции, механически выполняющие одно и то же указание, и что цвет обложек, название издательств, книг и журналов не имеет ни малейшего значения. Мои рукописи обошли все редакции, были прочитаны и возвращены с понимающей улыбкой, с шёпотом:

— Теперь не время. Спасибо.

И с дружеским пожатием руки.

Потом изменилось время, и вырос я сам — понял что к чему. Но единодушный отказ я воспринимал не как удар: воспоминания о злодеяниях сталинского времени — это не роман об Африке. Я должен их написать не ради известности или денег, а из чувства долга. «Если нельзя печатать теперь — не беда, придёт время, и такие материалы понадобятся советскому народу, — повторял я себе. — Мне спешить некуда».

Когда-нибудь обстоятельства не только позволят, но и заставят приняться за обсуждение наболевших вопросов нашей жизни и истории. Тогда неведомые мне руки снимут с полки пожелтевшие страницы, и я, давно умерший, оживу и, как прежде, вступлю в бой за благо своей страны и народа.

Обязательно, как борец и патриот. Может быть, и как Толстой.

Гипертоническая болезнь приняла у Анечки более тяжёлые, чем у меня, формы. Но старая закалка всегда даёт себя знать: едва устроив наш домашний быт, Анечка отправилась в Исполком и попросила для себя бесплатную общественную работу. Её направили на два тяжёлых участка — в собес и детскую комнату милиции, тяжёлые потому, что инвалиды и хулиганы у нас склонны к нарушению порядка из-за уверенности в своей безнаказанности. Вот о ней стоит попутно сказать несколько слов.

Это было в начале шестидесятых годов, в эпоху махрового цветения хрущёвщины: были опубликованы речи, призывавшие советских людей перевоспитывать хулиганов, пьяниц, негодяев и воров, после суда брать их на поруки и готовить к вступлению в коммунизм, который должен был наступить очень скоро, поскольку мы обгоняем Америку и материальная база у нас крепкая и крепнет дальше.

Фантастические посулы и лживая статистика должны были создать восторженный фанатизм, как в чернейшие годы средневековья, когда церковные проповедники готовили народ ко второму сошествию на землю Христа и началу царства Божия. Если выяснялось, что двадцать тысяч тонн заготовленного лука по расхлябанности властей сгнило на московских складах, то Хрущёв объявил о решении ЦК окружить Москву широким поясом теплиц и огородов и буквально круглый год заваливать народ аппетитнейшей зеленью. На нехватку мяса и молока следовал ответ: ЦК обсудил цифры заготовок и установил, что Советский Союз уже обогнал Америку по молоку и к осени догонит по мясу. И так далее в том же роде, причём все посулы всегда сопровождались делом, то есть разрушением налаженного аппарата и созданием нового, ещё более громоздкого и неработоспособного. Так были разрушены с трудом и по крохам собранные МТС и дефицитная техника, кое-как обслуживающая район дефицитными специалистами, была распылена по колхозам.