Задачи поэзии — конкретные, временные, конечные.
При неясности адресовки возможны ошибки и промахи автора и читателя.
При точной нацеленности стиха обеспечено точное нахождение своего читательского коллектива.
Поэзия должна быть боевой: она разоблачает врагов народа и обстреливает их позиции.
Вследствие своей актуальности боевая политическая классовая поэзия неизбежно недолговечна.
Авторство индивидуалистично, подлинная классовая поэзия принадлежит классу в целом».
— А теперь прочтите мой ответ. Я исхожу из мысли, что поэзия, обслуживающая Правду и только Правду, не нуждается в условиях, указанных автором статьи. Прочтите-ка мои ответы вслух.
Я прочел: «Напутствие сыну».
Мы помолчали.
— Технически стихотворение хорошо написано, складно и ладно, — наконец произнес я. — Но, как это случается с вами очень часто, оно написано непродуманно. Вот вы служили в Красной Армии и в гитлеровском гестапо.
Кузнецов побагровел.
— Я не служил в гестапо, — запальчиво крикнул он мне в лицо, — я выполнял там задание наших партизан! Слышите?! Прошу не ошибаться!
— Не лезьте в бутылку, Николай Петрович. Я не следователь и не хотел вас обидеть. Я…
— Но вы допустили следовательскую формулировку! Именно по ней я получил двадцать пят лет!
— Сочувствую. Но мы говорим о другом. В этих двух организациях вы наблюдали две идеологии, построенные на двух правдах.
— Правда — одна!
— Чепуха! Правд столько, сколько материальных интересов. Советские коммунисты и немецкие фашисты борются за свои особые подлинные правды, то есть за реальные интересы бедных и богатых, трудящихся и эксплуататоров. Обе стороны полностью правы, но каждая по-своему. Мы против них не потому, что наша правда правдивее, а потому, что она — наша. Поняли? Символа веры у вас не получилось. Вы не сказали, в чем именно ваша Правда с большой буквы. Отрицание ничего не утверждает. Вы только неплохо возразили партийному дураку: он слишком откровенно сказал то, что обычно прикрывают болтовней о гуманности, свободе и прочем. Вы сочувствуете Гитлеру?
— Нет.
— Тогда вы за одну правду с автором статьи и ему можете поставить в упрек только обнаженную форму. Так нужно было это и сказать, но определеннее, острее и круче. С беззлобной насмешкой. Чуть печально, как умный спорит с дураком.
Кузнецов задумался.
— Можно? — гаркнул у дверей бодрый голос, и в кабинку широко шагнул Федька-Шрам со свертком под мышкой.
— К тебе сурьезный разговор, доктор. Поэт, поднимай якорь и уходи в туманную даль, как говорится в любимой песне!
Федька сел на стул, осторожно положив на стол свой сверток.
— Дядя Вася, баланду доктора поставь на печку, слышь? Петька, покедова я не дам сигнал, чтоб нас никто не беспокоил! Заметано?
— Об чем вопросик?
Федька осторожно положил сверток под стол.
— Ты знаешь, доктор, что сегодня есть сочельник? А?
— Нет, забыл. Под Первомай и Октябрьскую меня как опасного врага народа садят в изолятор, и советские праздники я не забываю. А Новый год — зачем он мне? Я годов не считаю. До срока все равно не доживу.
— Посмотрим. Годы нам не люди считают. Всему в жизни хозяин — судьба. Понял?
Федька искоса посмотрел на дверь, быстро нагнулся, пошарил у своих ног и налил мне полкружки водки. Пошарил еще и положил на чистую фанерку мастерски обжаренный кусок мяса.
— Будем встречать Новый год. И поговорим. Пей.
Я опорожнил кружку и начал жевать ароматное жирное мясо.
— Вкусно. Заяц?
— Любимая кошка твоей начальницы. На здоровье, доктор! За удачу в Новом году!
Он выпил и закусил.
— Ты, Федька, по тем рельсам катишься, которые ведут прямехонько в тупик: судьба, успех… От кого я это слышу?! Судьбу мы делаем сами, браток! Еще наши деды говорили: «Бог-то бог, да сам не будь плох!»
Федька крякнул и покачал головой.
— Эх, милый ты мой доктор, потому-то я и в философию ударился, что сплоховал и в себя самого потерял веру. Засыпка полная.
— Ну?
— Слушай, что говорю. Полгода я готовил побег. В штабе мне замостырили липу, с фоткой и законными печатями, как полагается. То есть все по науке. Сколько денег мне это стоило — понимай сам. Обрыв был назначен на сегодня, на сочельник Нового года, — вольняшки, мол, перепьются и дадут спокойно сесть на поезд. Я уже в обед на прощание хорошо выпил с Метеором — мы то есть вместе кушали. Перед последним сном в зоне и выходом через вахту пошел я энто в уборную. Иду и смеюсь себе — мол, тоже в последний раз.
— Ну и что же?
— Слухай. Все документы и с фотокарточкой у мине с кармана по пьянке вывалились, и я того не заметил. Выспался законно, претензий иметь не могу. Просыпаюсь, а документов нет. С штаба мне уже передали — документ нашел твой инвалид, что в кабинке сейчас военные тайны пишет.
— Майстрах?
— Он. Нашел, отдал и доволен — выполнил, значит, воинский долг.
Мы помолчали.
— Будешь опять готовиться?
Федька вздохнул.
— Денег нет. Судьба?
— Нет, пьянство не вовремя, парень. Сначала делают задуманное, потом пьют. Ты поступил наоборот. За наоборот бьет не судьба, а наш великий учитель — жизнь.
Помолчали.
— Ты куда собрался бежать?
— К Эрне. Она выходит в следующем году. Так я хотел мотануться на Урал да и устроиться где-нибудь в большом городе. Она подъехала бы потом. Работали бы порознь — она музыкантшей, я — токарем, а жили бы вместе. Хорошее планирование?
— Очень. Молодец ты, Федька. Эрна согласна?
— Насчет Свердловска — да. Насчет побега она ничего не знала. Считает, что после войны будет амнистия и мы законно выйдем вместе. Теперь все под откос.
Он налил мне еще водки и вынул румяную ногу, этакий окорочок.
— Валяй, доктор, пропивай мою свободу.
Я выпил водку и закусил корочкой хлеба с солью.
— А мясо?
— Оставлю для Анны Михайловны. Пусть она тоже встретит Новый год. А насчет пропивания твоей свободы — это ты зря. Я пью и радуюсь, что твоя глупая затея провалилась. И ты не поставил под угрозу ни Эрну, ни вашу совместную жизнь. Что это за существование, когда обман каждый день мог бы открыться и тебя посадили бы за побег? Эх ты, дурачок… Разве счастливую семью строят на песке? А если родятся дети?