Изменить стиль страницы

Лицо кротко и спокойно. Глаза тихо мерцают.

Он движется.

Это — минута огромного, страшного волнения. Чувство и страха и благоговения охватывает вас.

Страшно в театре.

Но исполнитель заговорил.

Заговорил певуче с декламацией, как на французской сцене произносятся красивые и благородные монологи.

И всё исчезло.

Пение хора, восклицающего «Осанна!», — покрыто аплодисментами наёмной клаки, что хотите! «Почтенные люди», затратившие деньги на постановку, — только антрепренёры и должны позаботиться, чтоб завтра в газетах было напечатано:

— Успех огромный. Аплодировали много.

А в антрактах обычная болтовня в ложах.

Я сидел около ложи бенуара.

— Где вы проводите весну? — спрашивала одна дама у другой.

— Мы едем на Пасху в Рим. Это очень интересно. А вы?

— Мы в Севилью. Это тоже очень интересно. Процессии и бой быков.

Конечно, аристократическая публика Сен-Жерменского предместья просмотрела пьесу прилично.

Но и только.

Картина ада, — эта картина, вероятно, потрясавшая в средних веках, — конечно, теперь не напугала никого.

Разумеется, ни один из этих элегантных кавалеров и ни одна из этих прекрасных дам не спали тревожно эту ночь.

Конечно, Сен-Жерменского предместья не давил в эту ночь кошмаром сатана в чёрном блестящем трико, среди огненных змий и огнедышащих драконов кричащий во всё горло так, как на французской сцене кричат все злодеи свои злодейские монологи.

Конечно, он не носился кошмаром в эту ночь над Сен-Жерменским предместьем, как носился когда-то над средневековыми городами.

— Костюмы дьяволов недурны! — сказала дама даме.

— Да. И декорации эффектны.

Вот и всё впечатление от ада.

Спектакль имел успех. Он очень, действительно, красив. Каждую минуту казалось, что перед вами ожившие и движущиеся картины великолепных мастеров.

Антрепренёр в выигрыше, но аббат Жуэн потерпел поражение.

Мистерия не воскресима.

Это было хорошо в те времена, когда весь город готовился постом к мистерии. А исполнители почти с ужасом приступали к своим ролям.

Теперь на мистерии приезжают после позднего очень хорошего обеда — и все отлично знают, что перед ними актёры занимаются своим ремеслом.

— Мистерии не воскресить, как не воскресить средних веков! — должен был сказать себе с отчаянием в этот вечер аббат Жуэн, фанатичный проповедник церкви св. Августина.

Со странным чувством я выходил из театра.

Мне казалось, что я присутствовал при последних конвульсиях умирающего. И что этот умирающий — католичество.

Католичество, которое крепко держит в своих руках Испанию, наполовину Италию, — католичество, которое, благодаря своим миссионерам, страшно растёт в новых, некультурных странах, — католичество, мне кажется, всё проиграло в цивилизованном мире, если оно делает такие отчаянные попытки, идёт на риск даже профанировать святыню, которую проповедует.

Это — попытка умирающего встать.

Одна из последних попыток, — сколько бы представителей Сен-Жерменского предместья ни явилось на мистерию, желая «подать хороший пример массе».

В конце концов это был спектакль, как всякий другой. Сыгранный людьми, которым всё равно, что ни играть, перед людьми, которым всё равно, что ни смотреть.

Единственное отличие этого спектакля от всякого другого состояло в том, что кавалеры были не в белых, а в чёрных галстуках.

— Мистерия! Надо надеть чёрный галстук!

Это — единственная мысль, которую пробудила мистерия.

Времена меняются

С величайшим интересом я шёл смотреть Boule de Suif[29], — новую пьесу, которую только что поставили в театре Антуана.

Вы помните этот чудный рассказ Мопассана? Он переделан в комедию. Во Франции переделки свирепствуют не меньше, чем у нас. Наше время ничего не создаёт, но всё переделывает. Говорят, египетские пирамиды скоро будут переделаны в великолепные отели. В литературе нет новых художников, зато сколько угодно превосходных мастеровых. Ни одного пера, но масса отличных ножниц.

Итак, я шёл в театр с особым интересом.

Пьеса бьёт по раненому месту. Она воскрешает в памяти поражение, унижение, позор.

Действие, — вы помните, — происходит во время франко-прусской войны.

Прусский лейтенант третирует французов и самодурствует над ними, как ему угодно.

И у них не хватает духа даже осадить наглеца.

Он не удостаивает отвечать на поклоны, принимает графа Губер-де-Бревилль, почтенных коммерсантов Луазо и Карре-Ламадон в халате, задрав ноги на камин, не давая себе труда даже повернуть голову в сторону просителей.

Он не разрешает им и их жёнам ехать дальше.

— Я так хочу. Вот и всё.

Он доходит до того, что требует едущую с ними Boule de Suif к себе для развлечения.

— Вы не поедете до тех пор, пока она не придёт!

И вся эта почтенная компания унижается до того, что уговаривает кокотку Boule de Suif «пожертвовать собой» и пойти к прусскому офицеру.

Вспомните историю Юдифи и Олоферна! Юдифь была героиней! Это был подвиг с её стороны! Ей удивляются, и её прославляют целые тысячелетия!

Мне было интересно, как будет смотреть всё это французская публика.

Я выбрал не первое представление, с его исключительной публикой, а обыкновенный воскресный день, когда театр переполнен обыкновенной, средней публикой, взятой из самой сердцевины народа.

Появление на сцене прусского лейтенанта вызвало лёгкий смех.

Но в этом смехе не было ничего злого. Ничего враждебного.

Добродушно смеялись над мужчиной, который затянулся в корсет, чтоб вытянуться в ниточку.

Добродушно и презрительно смеялись над великолепным графом, над почтенными коммерсантами, когда они из трусости глотали оскорбления.

От души хохотали, когда эти порядочные женщины и порядочные мужчины уговаривали кокотку «совершить подвиг» — пойти к прусскому офицеру.

Но вот, наконец, гром аплодисментов. Каких аплодисментов! Всего театра. Аплодирует партер, ложи, галереи, раёк.

Это Фолланви, старуха-крестьянка, хозяйка постоялого двора, где арестованы французы, говорит о войне.

— Разве не мерзость убивать людей, кто бы они ни были? Будь это пруссаки, англичане, поляки или французы!

Эти слова покрыты треском аплодисментов.

Артистка должна прервать монолог.

— Отомстить за себя дурно, потому что за это наказывают! — продолжает она. — Но когда уничтожают наших детей, когда за ними охотятся с ружьями, как за дичью, это очень хорошо: кто больше убьёт, того награждают орденами!

Снова гром аплодисментов всего театра.

Аплодисменты не прерываются. Театр дрожит от аплодисментов.

Кто-то один свистнул.

Но этот свисток утонул в буре новых рукоплесканий.

— Так каждый вечер! — сказал мне потом один из актёров.

Во всей пьесе эти две фразы и имеют огромный успех.

Я шёл из театра холодным, почти морозным вечером и вспоминал прошлое. Такое недавнее-недавнее прошлое.

На самой красивой площади во всём мире, на площади Согласия, ясным, тёплым и светлым весенним утром происходила манифестация перед траурной статуей Страсбурга.

Молодая женщина, эльзаска родом, с огромным чёрным эльзасским бантом из муаровых лент на голове, водила в Маделен причащать своего сынишку.

Она купила букет фиалок в два су, чтоб ребёнок возложил этот букет на статую Страсбурга.

— Пропустите ребёнка! Пропустите ребёнка.

Но толпа была слишком густа.

— Ребёнок несёт цветы Страсбургу!

Его схватили на руки, подняли над головами и передавали из рук в руки.

Так в церкви передают свечку святому.

Момент, когда он положил свой букет на колени статуи, — какое-то безумие охватило всех.

— В Страсбург! В Страсбург! — кричала молодёжь.

Воздух дрожал от аплодисментов.

Счастливая мать рыдала!

Многие в толпе плакали.

Ребёнка снова передавали из рук в руки, целовали, пока он, наконец, не заплакал и не начал проситься. Овация подействовала на него расслабляюще.

вернуться

29

Пышка (новелла Мопассана).