— То есть, играла, но потихоньку!
— Он возил вам конфеты! Конфеты, а не куклы! Из-за кукол я не стал бы его ревновать. Куклы возят детям! Ну, может быть, я убил бы его за оскорбление, которое он наносил вам, считая вас ребёнком. Это весьма возможно! Но ревновать! Ревнуют из-за конфет! Это повод к ревности!
— И вы сильно ревновали?
— Хотел даже вызвать его на дуэль. Разве вы и этого не помните?!
— И этого не помню.
— Ну, тогда коротка же у вас память! Я перестаю рассказывать!
— Нет, нет! Это интересно, продолжайте!
— Только из уважения к двадцатипятилетнему антракту! Исключительно! Забывать такие вещи! Вы меня так умоляли не рисковать собой и не убивать его. Даже руку хотели мне поцеловать в доказательство того, что меня любите. «Я из мужчин только у папы руку целую, но на то он папа. Хочешь, тебе руку поцелую? Значит, я люблю тебя больше всех?» Но я отказался.
— Скажите пожалуйста!
— Да-с, я был великодушен! Нечего смеяться! Поцеловали бы тогда у меня руку, — как бы вы теперь стали мне в глаза глядеть? «А помните, сударыня, как вы поцеловали мне руку?» Хорошо бы было? А?
— Ну, поцеловала бы, и поцеловала! Девчонка была.
— Нет с, не девчонка! А женщина, настоящая женщина. «Ага! — сказал я. — Ты боишься, что он будет убит. Хорошо же, я вам дарю его жизнь. Вам, сударыня!» Я перешёл тогда с вами на «вы».
— Да не может быть!
— Как сейчас помню. На «вы»! На «вы»!
— Какая жестокость!
— Да, я был тогда неумолим. Ты плак… виноват, ради Самого Бога, простите! Ей Богу нечаянно… Виноват, вы плакали! «Хорошо же! — сказали вы, утирая слёзы. — Ты обижаешь меня незаслуженно, когда я готова даже поцеловать у тебя руку. Хорошо. Я докажу тебе свою любовь, докажу, что мне твой»… Как его, царство ему небесное!
— Пётр Иванович.
— «Что мне твой Пётр Иванович вовсе не дорог». Как засверкали тогда ваши глазки! У вас были чудные глазки!
— Merci.
— То есть, я хотел сказать, что у вас и теперь красивые глаза. Но тогда, тогда! Неужели вы и теперь не вспоминаете этой истории?
— Я вспоминаю. Я вспоминаю. Но рассказывайте, рассказывайте, прошу вас…
— Я, признаться сказать, на другой и на третий день и забыл уж обо всём этом. Но вы не забыли. Вы не были тогда такая беспамятная!
— Может быть, потому что мне было тогда пятнадцать лет!
— Может быть. В первый же приезд Петра Ивановича вы потащили его качаться на качелях. Он даже ещё, кажется, не хотел, предчувствовал свою судьбу. Но вы настояли. «Покачайтесь один, я вас раскачаю», и вы подтолкнули доску. Он раскачнулся, раз, два, выше, выше… И вдруг верёвка лопнула, доска перевернулась в воздухе, Пётр Иванович тоже… Крик… Он хлопнулся о столб… Кровь на затылке… Из дома прибежали. Вас отослали сейчас же в вашу комнату «за глупые затеи», но вы успели всё-таки подойти ко мне и шепнуть: «это я нарочно подрезала верёвку! Веришь теперь, что я его не люблю?» Так об этом, кроме меня, никто и не узнал…
— Помню! Помню! Я, много лет спустя, рассказала об этом Петру Ивановичу. Вообрази… виновата, вообразите! Да не целуйте мне руки! Чего вы обрадовались? Вообразите! Вообразите! У него так на всю жизнь и остался шрам на затылке. Ах, какие мы тогда были глупые…
— Глупые! Глупые!
— Именно глупые!
— А во всём этом всё-таки есть какая-то прелесть! Это первая любовь! Это самое ароматное время жизни! Его благоухание сохраняется на всю жизнь. На всю. Это так хорошо всё. Это… ну, словно как распускается сирень!
— Да, это остаётся на всю жизнь. Ну, что — это пустяки? Глупости? Детская любовь? А вы знаете, это как-то осталось в душе. Вы знаете, я вышла замуж поздно. Мой покойный муж, царство ему небесное, был хороший человек и любил меня, как дай Бог, чтоб быть любимой всякой жене. Но это было не то. И он мне очень нравился. Мы объяснились на балу, между двумя фигурами мазурки. Я задрожала вся, когда он мне сказал «люблю». Вероятно, также зарделась вся. Не помню, как, на какой вопрос, отвечала «да». Но в глубине души я чувствовала, что это не то. Душный зал, гром музыки, от которой у меня кружилась и болела голова. Корсет, который сжимал мне грудь. Самый тон, наконец, которым он говорил, чтоб не возбуждать внимания окружающих, тон обычный, спокойный, как будто речь шла о самых обыденных вещах, — всё было не то… И мне жаль было в глубине души, — каюсь, — жаль тихой, звёздной ночи, тишины старого сада, липовых аллей, плющом обвитой беседки, соловьиного рокота и кудрявого Вани, который, торопясь выговорить всё сразу, путаясь, спеша, запинаясь, шёпотом клянётся в любви…
— Дорогая моя. Мой хороший, старый друг!
— Я любила своего мужа. Но мы теперь в том возрасте, когда можем говорить о нашей молодости, о наших чувствах, как о покойниках, — всё. Я любила своего мужа, но когда меня повели от венца, и этот поцелуй, которым мы тогда обменялись, показался мне не тем, который… тогда… в старой беседке… И сколько, сколько раз мне снилась кудрявая голова, румяные щёки, соловьиные трели, поцелуй долгий, как вечность, — и старый плющ, который ревниво прикрывает всё. Быть может, это даже к счастью, что вы не приехали раньше…
Она слегка рассмеялась и покраснела.
— А я?.. Вы вышли замуж, а я так и остался холостяком, старым бобылём. Это, конечно, смешно, даже глупо, может быть, — не спорю. Пусть смеётся, кто хочет. Но даю вам слово, каждый раз, как я думал о женитьбе, мне вспоминалась молоденькая девушка в коротеньком платьице, с пышной каштановой косой, перекинутой через плечо, с румянцем, залившим её смуглое личико, с опущенными глазками, со слезами, дрожащими на длинных ресницах. И грустно становилось на душе. И как буднично, как прозаично казалось настоящее в сравнении с этим дорогим воспоминанием. С первой любовью! Вот, может быть, маленькая разгадка того, почему я остался старым холостяком, старым, одиноким бобылём… Маленькое чувство, которое осталось в душе. Цветок сирени, который остался в ней на всю жизнь, сохранив всю свежесть, всю прелесть своего аромата.
— Мой милый, дорогой, хороший, старый друг! Ведь вы не сердитесь за это слово? — она улыбнулась грустной и доброй улыбкой.
И они молча несколько минут просидели друг против друга.
Грустные, задумчивые, отдаваясь далёким воспоминаниям.
— И как счастливы мы были бы с вами, сложись иначе!
— А может быть, и нет! Всё к лучшему, что ни делается…
— Может быть… Может быть… Я не знаю… Я знаю только, что стоило мне переступить порог вашего старого дома, как прошлое воскресло передо мной… И этот дом, и этот сад, и эта старая беседка, и сирень, и весна, и ваша дочка… Мне показалось, что я увидел вас. Она, две капли воды, вылитая вы! Вы знаете, — я был поражён. Вы! В коротеньком платьице, та же коса, те же глаза, тот же взгляд… Мне показалось сначала, что я с ума схожу! Вы знаете, меня даже ревность взяла к этому кудрявому юноше, с которым она гуляет! Право. Кто это?
— Сын одного соседа-помещика. Они в двух верстах от нас… Кстати, спасибо, что напомнили. Вы меня простите! Надо пойти, посмотреть, привести их в комнаты. Дети. Нехорошо оставаться вдвоём. Мало ли ещё какие глупости вообразят… Вы меня извините! Я сейчас!
Она положила работу и вышла.
Он подошёл к окну, откуда широкой струёй лился запах сирени.
По дорожке старого сада шла парочка. Девушка — подросток, в коротеньком платьице. Опустив глаза, она вертела в руках веточку сирени, искала среди её цветов «счастия» и слушала, что нашёптывал ей её кудрявый кавалер, с раскрасневшимся лицом и горящими глазами.
— Дети! — крикнул им Иван Николаевич. — Мама вас ищет. Спрячьтесь скорей в старую беседку! Сейчас увидит!
Они вздрогнули, потом рассмеялись и, схватившись за руки, кинулись бежать к старой беседке.
А в саду уж раздавался голос Надежды Николаевны:
— Маруся… Маруся… Петенька… Где вы?..
Он стоял у окна и улыбался доброй улыбкой старого холостяка.
Панно (Наброски в немножко декадентском стиле)