Изменить стиль страницы

С такими мыслями в голове еврей осклабился и, кивая головой, как овца, и улыбаясь побирушам, ввел их к себе в дом. И там навалил им еды — сказать страшно!

По прошествии времени случилось так, что Пражскому капитулу был нанесен ущерб одним из моравских удельных князей, находившимся тогда как раз в восточной Чехии. Магнат самоуправно присвоил себе какие-то базарные сборы. Они принадлежали каноникам, но князь знать об «этом не хотел. Заграбастал, зажал их в горсти и смеялся, рассчитывая на эти деньги украсить себе перьями шляпу. Насилие это породило среди священников великую обиду. И тогда старшина капитула послал к князю Космаса, поручив ему с помощью своего красноречия добиться, чтоб этот князь признал правоту священников. Старшина был того мнения, что Космас говорит лучше всех каноников, сообразительней их и что, в общем, его не так легко сбить с толку. Космас согласился, отправился в путь, переговорил с князем, переговорил с местным владетелем и так удачно исполнил поручение, что захотелось ему, чтоб успех его получил огласку. Короче говоря, он решил кому-нибудь рассказать о том, как он сажал князя в лужу, и им овладело страстное стремление поделиться. Сидя верхом на лошади и переваливаясь из стороны в сторону, он со смехом вспоминал словесные обороты и шутки, к которым прибегал в словопрении. При этом в голове у него шевелилось еще другое.

Что?

Тоска по Шебирю! Желание стиснуть этого брюхана в объятиях! Жажда услышать его крикливый голос!

Перед тем как выехать из дома, он на всякий случай отыскал сазавскую рукопись. И взял ее с собой. Она шуршала у него в седельной сумке, и, говоря по правде, давно уже было решено, кому ее отдать.

Доехав до распутья, Космас коленом и уздой повернул свою кобылу, направив ее в сторону Мельника. Именно там, вкушая все радости бытия, жил Шебирь. Его недавно назначили пробстом Мельницкого костела, и с тех пор, забыв о суете мирской, он жил, упиваясь рукописями и прелестью земного существования.

Размышляя о друге, Космас все сильней погонял лошадь и на склоне дня приехал вместо Праги к слиянию Лабы с Влтавой. А перед самым закатом уже приближался к возвышенности, вздымавшейся над развилкой рек. Была весна. Луга зеленели, деревья были белые, розовые. Солнце, всегда стоящее в этот предвечерний час над самым горизонтом, занимало, само собой, обычное свое положение, как ни в чем не бывало золотя прикосновениями своими луг, рощу и фигуру всадника.

Шебирь видел все это очень подробно. Он как раз в это время был в саду, откуда открывался широкий вид на дорогу.

Всмотревшись хорошенько в верхового, опиравшегося суставами правой кисти руки на шею лошади, в его подпрыгивания, а потом в его очертания и лицо, он испустил радостный крик. Даже и не вспомнил о том, что Космас когда-то распространял про него всякие обидные слухи. Нет, нет, он начисто об этом забыл, давно выкинул все это из головы и думал о сплетнях, имевших отношение к его несостоявшемуся назначению пробстом пражского капитула, столько же, сколько о прошлогоднем снеге. Он почувствовал только радость, да такую неистовую, что немножко боялся, как бы своего Космаса не задушить.

Они обнялись, и объятия их были весьма бурными. Раз справа, потом слева и бессчетное количество раз прямо. При этом слышались только смех, да хруст суставов, да восклицания, смысл которых можно выразить двумя словами:

— Брат!

— Друг!

Когда старики друг на друга нарадовались и насытились пищей и наступило время отведать вина, слуга Шебирев принес скамью и поставил ее перед открытым очагом. Потом повесил мех с вином на крюк и хотел уйти.

— Клянусь перстами святого Себастьяна, — воскликнул Космас, — вот так созданье! Кто поселил в освященном доме злого духа? Весь черный, волосы — по самые брови, нос перешибленный.

— Это, — ответил Шебирь, — он приобрел на княжеской службе в честных боях с Вршовцами.

— Когда? Где? Как? — спросил Космас и, притянув слугу за край рукава, заставил Шебиря объяснить, в чем дело.

— Прежде всего, — сказал Шебирь, — можно быть уверенным, что за этой дьявольской наружностью скрыта честная душа. Сужу на том основании, что при переливании вина из меха в деревянную посудину у него никогда не пропадает ни капли.

Слуга, осклабившийся, на самом деле словно какой-то злой дух, понял намек, схватил мех и чрезвычайно ловко наклонил его.

— Это уменье, — сказал он, — перешло ко мне от отца, который был сыном винодела. А у того был, в пятом поколении от потопа, дед, о котором рассказывают, что он во время войны женщин должен был в наказание за какую-то провинность три дня и три ночи носить мех на палке, да еще полную чашу, и чтоб чаша эта с начала до самого конца похода была все так же полна. Если б он не сумел, расплескал бы хоть немного, так лишился бы головы.

— Враки! — оборвал Космас. — Вот уж второй раз я слышу о девичьей войне.

Тут он повторил рассказ старого язычника и закончил словами:

— Где только берут эти бездельники подобный вздор? Откуда все эти побасенки? Право, никто не поколеблет моей уверенности в том, что это — рассказ о царице амазонок Пентисилее, о которой говорится у древнегреческих поэтов!.. В их писаниях я нахожу великую точность и невыразимую прелесть и чувствую себя несчастным, когда вижу их искаженными. Как они попали на язык к твоему слуге? Я думаю, наверно, переписчики и люди духовно грубые намелют с пятого на десятое и давай разносить но корчмам.

— Брат, — ответил Шебирь, — существуют два источника наших сведений. Первый — лучший и наиболее занимательный — людская память. Говорю это, как человек, чуть не ослепший от чтения всяких свитков и протерший на заднице добрый десяток ряс.

— Хо-хо! — возразил каноник Пражского капитула. — Ты хочешь сказать, будто что-нибудь может сравниться с прекрасным языком Ювенала? Хочешь сказать, что можно обойтись без прекрасного расположения слов, хочешь сказать, что довольно, если кто вывалит ворох запутанных приключений, наподобие пресного теста.

Боже спаси и сохрани! В таких случаях всегда себя спрашиваешь: кто так дьявольски воет? Кто оскорбляет грубым языком своим все нежные побеги и звон повествования? Кто смешивает огонь латыни и греческого с бурдой языков необработанных? Кто лепит из лошадиного помета?

— Довольно! Довольно! — воскликнул Шебирь. Потом, ударив себя в грудь кулаком и смеясь во все горло, прибавил:

— Клянусь стихом Ювеналовым, о котором ты упомянул, сам-то ты как говоришь?.. Это не латынь. Слышал ты когда-нибудь такие звуки хоть в одном стихе „Энеиды“? Уверен, что нет. Это речь пастухов, и поселян, и всякой челяди, потом — тех кичливых князей и тех плохих монахов с посконной душой, что до самой смерти не научатся прилично читать „Верую“. Это язык земли, по которой мы ходим, и людей, у которых дел по горло. Вижу, как они открывают полные коров и волов загоны, вижу, как они налегают на рукояти плуга, вижу, как они лукавят, как спешат на рынок и с рынка, вижу, как ласкают своих женушек, как грешат и каются, как, открыв рот и распевая, топочут. Вижу всех их вместе и могу сказать, что зрелище это мне по нраву!.. А теперь, когда я их тебе показал, таких вспотевших, и буйных, и лоснящихся, давай сравним их с теми, другими, — с давно мертвым сбродом, который жрет землю и в чьих черепах копашатся змеи.

— Отец, — промолвил Шебирев слуга, — ты приказал мне подымать палец всякий раз, как тебя начнет уносить, как ты говоришь, поток красноречия, и ты заведешь речь о предмете, не подходящем для слуха священнослужителя.

— Ах, — отмахнулся Шебирь, — ты спутал мне все построение, и я забыл, что хотел сказать… Но не беда: как только мысли лвериутся, я напишу Космасу письмо на семи страницах. Ни больше, ни меньше.

— Не слишком ли много? — спросил Космас.

— Отнюдь нет, отнюдь нет. Я должен тебе сказать, что сам ты — человек, слепленный из разных пристрастий, и что сказанное тобой недолго держится. Меня не проведешь! Ты думаешь, я не знаю о твоих странных прихотях? А кто эти старики, которые ходили к тебе и ты давал им по монетке?