— Но я раскаиваюсь, падре!

— Истинно ли вы раскаиваетесь, глубоко сокрушаетесь или говорите это лишь потому, что стремитесь получить от меня отпущение грехов и облегчить невыносимое бремя вины?

— Клянусь, клянусь богом, что раскаиваюсь! — с жаром воскликнул лейтенант.

— Не кричите. У бога хороший слух.

И наступила тишина, скорее, она была внезапной пустотой. Чесночное дыхание священника. Жесткость скамеечки под коленями. Усталость. Упадок духа, ощущение, что ничто в мире не имеет смысла.

— У бога должно также быть и хорошее зрение… — сказал лейтенант. — Но иногда я подозреваю, что он потерял память.

— Не кощунствуйте, сын мой.

Лейтенант начинал чувствовать в священнике врага. Хуже того, чужого человека, равнодушного к его судьбе. Чужой белый человек с голубыми глазами, с сильным акцентом. Между ними не могло быть ничего общего.

Его охватило нелепое желание обличить священника, его бога, его религию.

— Падре… Бог, наверно, белый и расист.

— Замолчите! Относитесь с уважением к храму. — В голосе священника прозвучала затаенная злоба. — Вам более подобало бы смирение. Вы пришли сюда получить облегчение и прощение и в то же время говорите глупости и кощунствуете.

Лейтенант встал.

— Я не нуждаюсь в вашем прощении. Ни в прощении вашей церкви. Ни в прощении вашего бога.

Он бросился к дверям и несколько секунд спустя уже снова шагал по улице. С неба за ним следила луна, как кроткое, но неумолимое око бога, от которого он только что отрекся.

Через пять минут он сидел в гостиной учительницы. Он проходил мимо ее дома и, заметив два освещенных окна, постучался в дверь, повинуясь внезапному порыву. Увидев его в такой час и в таком состоянии, она как будто нисколько не удивилась и сразу же пригласила его войти. Сейчас он не осмеливался взглянуть ей в глаза, слова застревали у него в горле. Опустив голову, он рассматривал рисунок ковра, смутно напоминавший ему — как это память удерживает такие мелочи! — цветную гравюру в энциклопедии, которую он перелистывал много лет назад, когда писал домашнее сочинение об искусстве тканья ковров. Учительница поверх белой пижамы накинула «ао заи» из голубого газа. На ногах домашние туфли. Какое он имел право нарушить покой этой женщины?

— Извините меня. Я проходил мимо… И мне нестерпимо захотелось еще раз повидаться с вами.

— Хорошо. Не надо ничего объяснять. Будьте как дома.

Она села в кресло рядом с диваном. На подлокотнике была книга, заложенная ножом из слоновой кости. Она легко провела пальцами по обложке.

— Мне не спалось, и я решила почитать. Должно быть, из-за жары, ночной духоты…

На столике перед диваном жужжал небольшой вентилятор, но от него не было почти никакого толку. Не поднимая глаз, лейтенант начал рассказывать о событиях этих последних четырех часов — подробно, не спеша, не пропуская ни одной мелочи. И он чувствовал: то, что он рассказывает ей, не похоже на то, что он совсем недавно поведал священнику.

Учительница слушала молча. И когда в его рассказе наступила пауза, она, все еще не проронив ни слова, задумчиво закурила.

— Скажите, — умоляюще настаивал он. — Скажите совершенно откровенно, не боясь причинить мне боли, что вы думаете обо всем этом? Я в полной растерянности. То я чувствую себя грешником, преступником, который пытал и убил человека, то…

Он замолчал, не зная, что сказать дальше.

— Преступник, грешник… Это юридические и богословские определения. И законы, и богословие придуманы людьми. Мы снова вязнем в словах. Вся беда в том, что нам никогда не освободиться от их тирании. Ни от нашей личной мифологии. Я предпочитаю сказать — и с полной искренностью, — что вы прежде всего жертва сложного стечения обстоятельств. И нужно покончить с этим стечением обстоятельств и начать все на новой основе. Это работа, которая потребует веков, но кто-то где-то когда-то должен ее начать… И еще я думаю, что вы сейчас не в том состоянии, чтобы правильно оценить все случившееся с вами.

Он поднял голову и прищурил глаза, как будто его ослеплял свет. Учительница встала и погасила люстру, оставив только торшер, освещавший ее кресло. Потом вышла из комнаты и через минуту вернулась с полотенцем и подносом, на котором стояли кувшин холодного лимонада и металлическое ведерко с кубиками льда.

— Вам, наверно, хочется пить.

Она подала ему большой стакан, он жадно выпил. Учительница указала на диван.

— Теперь ложитесь. Положите голову на подушку. Можете не снимать ботинки. Ноги — на газету.

Ему понадобилось несколько секунд, чтобы понять это приглашение… или приказание. Потом он лег, как она велела.

— Постарайтесь успокоиться. Попытайтесь не думать больше о том, что вас терзает. По крайней мере до конца этой ночи.

Она взяла полотенце и, став на колени около дивана, начала вытирать ему лоб и щеки. Он закрыл глаза. Затем почувствовал прикосновение кубика льда, которым она проводила по его щекам. Она словно положила кусочек луны на его кожу. Такая хорошая. Его единственный друг…

— Голова болит?

— Немного.

— Вот аспирин.

Он открыл глаза, положил таблетку в рот, приподнялся и приблизил губы к стакану, который протянула ему учительница. Отпил глоток лимонада, а она подложила руку ему под шею, чтобы поддержать его голову так, как делала мать, когда он в детстве болел.

Он опять вытянулся на диване и закрыл глаза. Она снова опустила луну на его щеку. Ему стало легче и спокойнее. В его памяти промелькнул образ жены — точно фотография незнакомой женщины на странице небрежно перелистываемого журнала… От рук учительницы исходил тонкий аромат, совсем как дыхание рая… Но какое у него право злоупотреблять ее добротой?

— Мне очень неловко, что я пришел сюда в такой час, — пробормотал он, не открывая глаз. Ему было легче говорить, не глядя на нее.

— Не думайте об этом. Друзья не просят друг у друга прощенья. Иначе они не друзья.

— Вы так добры, так… так…

— Пожалуйста, не идеализируйте меня. Не пытайтесь меня убедить, что я хорошая. Вовсе нет. Иногда мне даже кажется, что я слишком сурова. Но если бы я не была такой, то не выжила бы. Будьте тоже суровым, особенно сейчас, когда вы, больше чем когда-либо, нуждаетесь в себе самом.

— Я знаю, знаю, но я совсем растерялся. Скажите откровенно, вы считаете меня преступником?

— Вы чувствуете в себе желание убивать? Мысль о пытке террориста доставляет вам хоть малейшее удовольствие?

— Нет, наоборот.

— Тогда успокойтесь. И научитесь жить, не ища одобрения у других. Удовлетворяйтесь собственным мнением.

— Я уверен, что не одобряю сделанного.

— Хорошо. Но, учитывая состояние, в каком вы находитесь, я полагаю, вы должны перенести рассмотрение своего дела на другой день. Послушайте… Есть еще одна сторона вопроса, о ней вы, возможно, не подумали.

— Какая же?

— Слушайте внимательно. Если бы пленник остался в живых, его неизбежно выдали бы местным властям и он был бы расстрелян за свое преступление — за то, что подложил бомбу в училище… и за взрыв в кафе «Каравелла».

Она помолчала.

— Вспомните о других бомбах, — продолжала она, — о бомбах, в миллионы раз более мощных, чем эта бомбочка, которая, вероятно, была кустарного производства.

Лейтенант открыл глаза и посмотрел на нее.

— О каких бомбах?

— В наше время крупнейшие города как восточного, так и западного полушарий могут быть в любую минуту полностью разрушены. В арсеналах для каждого из них есть свои бомбы с надписанными названиями этих городов. Достаточно кому-нибудь нажать кнопку…

— Понимаю.

— Глава государства на совещании кабинета министров и руководителей генерального штаба армии может преспокойно решить, что его специалистам пора нажать эту страшную кнопку и устроить гекатомбу. И тогда взлетит на воздух все — школы, церкви, больницы, музеи, мосты, сады… И возможно, это будет началом гибели человечества.