— Это почему ещё?
— Иуда в солонку макал.
— Ну! — взбесился Генка, — пожрать без религии не дадут!
— Не, Гена, ты, как безбожник, жри сколько хочешь, я не против. Кушай на здоровье, — на всякий случай перекрестилась. — Знаешь, я за Государству нашу… — помолчала, что-то соображая, — отделённую от церкви.
Снова помолчала, как отдохнула.
— Как теперь будет? Не знаю. Я хочу, чтоб и справку, и в церкви, и с полным отпеванием… Мне теперь в больницу. Вот и приехали. Здравствуйте.
Как хлеб
Первый чемпионат мира по хоккею с шайбой с участием русских там, в Америке, был в полном разгаре. Казалось, что тут утонули все (а ей тогда восемьдесят два уже исполнилось или три…)… Наши рыцари играли великолепно. Всеобщий энтузиазм был неподдельным, а бабуля, казалось, лидировала: первая включала телевизор, оповещала соседей по даче, следила за расписанием трансляций, торопила с едой, созывала к экрану:
— Деточка, посмотри расписание на ночь, а то пропустим!.. Ну, этот, что в алтаре метается! Валтарь! Не люблю я эти… Бьются насмерть, падают, фулигайничают… Вчерась плохо играли — сонные были, а сегодня ничего — проснулись…
В острые моменты-столкновения почти рычала: «Метаются! Заразы!.. У-у, шаленые! Гляди-гляди, в овсах загулял! (действительно, комментатор объявляет: «Офсайд») Я б не ела-жила, а в тот хатей не стала б!.. На их же лица нет, скрозь побито. Живота нет, одни глаза торчат. Стоит, Гимну слушает — вот-вот падет»… Неожиданно вскрикивает: «Ну! Ну!.. Ведь в положении!!».
И действительно, в следующее мгновение комментатор объявляет:
— Положение вне игры! — и боковой судья с поднятой рукой у борта и приседает в коленках.
Или:
— Гляди-гляди, снова мордой об клюшку! Ну, разве так можно, деточки вы мои?! Ведь лицо, лицо же!.. Аба-юдно его, проходимца. Аба-юдно!
Через несколько секунд разбирательства звучит объявление: «Обоюдное удаление».
— Ну, заразы! Неугомон какой-то. — А там общая драка нерастащимая. — Ну, скотина нехорошая! Он уже и так весь в крови полощется. И что, нет на них, иродов, управы? Скажи? — это она мне. — Невиновного теперь ищи… Как один, безобраничают, — заключает бабуля, приговор всему мировому спортивному сообществу.
А когда все улеглось, угомонилось:
— Чего попросить тебя хотела… А? — ласково так. — Приспособь вот сюда икону. У тебе есть, я знаю, — Христом-Богом прошу! — Показала в угол над телевизором. Комнатка небольшая, не больно-то разгуляешься.
— Чего ж ты раньше не сказала, бабуленька. Ну конечно. Хоть сегодня…
— А я чего-й-то боялась… Ведь всеобщее безбожество. А если кто увидит?
Повесил. Закрепил не высоко, туда, куда просила. Серафима Саровского Преподобного, в замечательной глубокой золотой раме.
На третий день она сказала:
— Спасибо тебе, только замени его на кого-никого…
— Почему?
— Я с ним не знакомая… Если Исуса Христа нет, то хоть Николу Угодника. Мы с ним свои, знакомые, будто они на одной улице в деревне жили…
Николы у меня не нашлось. Зато была икона Спаса, такая, как ей и надо было — всех примирила. Доска старинная, сильно подожженная лампадой, но подреставрированная. Ее водворили вместо Серафима.
Бабуля была счастлива и, тихо сияя, проговорила:
— Спасибо тебе. А то сколько лет крещусь на яку-съ проститутку.
Уж не знал, что и сказать: в комнате действительно висела превосходная акварель Рудакова, иллюстрация к роману Мопассана «Милый друг» — танцовщица с фрачным пшютом-партнером в цилиндре, великолепная акварель. Мадам была пышная, роскошная, французская, весьма вероятно, что и проститутка.
— А её убрать? — спросил на всякий случай.
— Зачем?.. Пусть себе… Теперь и так хорошо.
Надо же — бабуля заболела, слегла и взялась помирать.
— Каса-а-атик! Видать, преставляться пора… Радикулит посмертный, ни вздохнуть, ни ахнуть, — её прижало всерьез, требовалась срочная помощь. Надежда Петровна добросовестно прощалась со всеми, готовилась отправиться в «Летучий Мирь» — так и говорила:
— Может, и примет меня Туда-Господь-Вседержитель Всесветный? — Перекрестилась, — прости и помилуй! Нету мне спасения. Нету.
А спасение, в общем-то было: остатки японской растирки, приобретенной другом в Канаде специально для меня (спрей!). Лекарство снимало сковывающие последствия контузии спины, когда все другие способы не помогали. Но остатки… Поборол даже приступ тупой лекарственной жадности, решился и сказал:
— Бабуленька, раздевайтесь. Вот по сих… — показал значительно ниже пояса.
— Это как же? — спросила Надежда Петровна.
— А вот так. До гола и без тесемок.
— Юрьеви-и-ич! — взмолилась. — Я же верующая…
— Вот и славно, снимай всё. Ляжете спиной вверх. Лечить буду. Если не поможет, тогда и помрем.
— Отвернись, — сказала строго.
Я вышел в коридорчик.
Тело у Надежды Петровне оказалось удивительно молодое, упругое и… красивое. Массировал ей спину от шеи и до самой поясницы, разминал глубоко, уговаривал терпеть. Она и терпела. Тёр до покраснения, аж пятнами пошла… Спрыснул весь остаток чудодейственного японо-канадского средства и снова растёр. Укрыл бабулю шерстяным платком, а сверху ещё и одеялами.
— Подремлете, бабуленька?
— Подремлю, подремлю, — вроде бы дышать она стала полегче.
— Если что, позовите, — и пошел мыть руки. Решил: поработаю пока на кухне, там чисто, тихо и никто не помешает.
… Время вырубилось — то ли полтора часа прошло, то ли два с половиной, Только услышал осторожное:
— Как там? Можно?
На пороге, прямая как свеча, стояла Надежда Петровна в белом платке, чистой кофте, длинной выходной юбке — помолодевшая, небольшая, сияя взглядом, смотрела на меня. Долго… Потом совершила полный поклон, дотянулась пальцами до пола, снова выпрямилась и торжественно громко выговорила:
— Профессор! Профессор! ПЕТР ПЕРВЫЙ! — Развела руки в стороны. — Понимаешь, ПЕТР ПЕРВЫЙ!.. — Ещё раз поклонилась в пояс и ушла. Выше званий она среди гражданских, по-видимому, не признавала.
Отходная на неопределенное время откладывалась.
— Спасения ищи, как хлеб в голодуху, — послышалось уже издали.
На гробки
— Беляев-доктор: «езжай домой, бабка, говорит, живи!» А другие жалели: санитарок мало, так я за десятерьми в нашей палате ходила, как бродяга. Всё тя-я-желые!.. Таблетки давали, мазь вишневскую — она у них пудами идёт от всех болезней помогает. Так я ему, Беляеву, говорю: «Милый-вы-мой-драгоценный! Помочь нужна!». Тут растирку просить стала. «Что, — говорит, — тебе, бабка, семнадцать лет?». — Не. Не семнадцать. — «А вот сердце у тебя как у шестнадцатилетней девчонки». — Ей Богу! Так и сказал. Палец мой, который на ноге, на практике был. Рентген десять раз переделывали. «Что, — говорит, — тебе плохо?». Им тоже учиться надо. «Чего тебе, палец жалко?». Ладно, думаю, пусть изучают, деточки мои. Можа, пригодится другой раз такой палец лечить. А сама говорю: «Плохо мне тут. Дует. Давай у батареи!». Что, думаешь? Положил у батареи. Во — доктор Беляев!.. По тридцать-сорок человек смотрели мой палец — чёрные, белые, всякие практиканты. Ну, издевались! Все чисто смотрят, и даже кто другой потрогает. У других или отрежут или приставят на срастание, а мой так берегут — для учёбы. Ещё физкультурой занималась, как учили. Кувыркалась. Все дивились, ровно, в телевизоре. А доктор Беляев говорит: «У Надежды Петровны очень интересное зашибление». Уколы делали — больно. Атомные, что ли?.. Ничего лечат. Терпеть можно. Молодица там лежала здоровенная-незамужняя, а больная. Одна там была. Муж к другой пошёл. Так этой физкультурой я её прямо подняла и на ноги поставила. Только померла она. Царствие Небесное! — Заодно помянула и сыночка Николу, и доченьку Шуру…
Бабуся рада, что выжила, вырвалась оттуда, доехала-добрела.
Говорит, говорит и сама себя перебивает.
— Одного парня змея кусила. Распух. Привезли его и ту змею, что кусила. Привезли! Лечили, толщина на спад пошла. Полегчило, полегчило, совсем хорошо стало. Но тоже помер. А Генка в Донецке женился, девочка в Харькове училась. Петька-младший хотел жениться сам, купил водку, а жениться не стал: «Зачем всё с другими ходишь, говорит, если я на те жениться хочу?» А она ну никак. Он и не стал. А Генка говорит: «Не пропадать же водке» — и стал жениться сам. Не на этой вертихвостке, а на своей харьковской… Сам Иван ещё не женился. Говорят, ходит-приглядывается там к одной. Вдова!.. Так вот теперь Пётр Васильевич, пёс-перепёс-младшей-дочки-муж, остепенился малость — как не пьёт, а с утра ковырнёт бутылку кихвира и бегом на работу. На двух протезах.