— Сообразиловка — первый сорт! — Уже хвастает Мочалов. — Один недостаток — учиться не хочет. Удивляюсь терпению учителей. У меня, к примеру, нерва не та, я бы давно им головы поотрывал.
Пески острова наступают на поселение, языками проникают в улицы. Мочаловский дом первым принял на себя их суровый натиск. Забор местами по верхнюю доску засыпан большим барханом, покосился и вот-вот повалится в расчищенный двор.
Заговорив о песке, Мочалов-старший погрустнел, пообещал вскоре покинуть этот остров и начать новую жизнь. Упомянув новую жизнь, почему-то выругался. Елизавета посуровела, но не шелохнулась:
— Ну, чего, чего лаешься-то? Смотри, грамма больше не дам.
— А чего плохого? — удивляется Александр. — За слово извини, а если не пить, для чего тогда всё это? Работашь — света не видишь. День-ночь. А взял свое: я и хороший, и добрый, и богатый, и всё мне через меру.
— Ну хороший и доброй — ладно, а богатый-то почему? — спросил я.
— Пришел из моря один раз. Сестра на берегу лодку смолит. Занеси, говорит, свежака в дом. Уморился, поди? Там брага— возьми стакан-другой. Со мной цельный мешок рыбы. На вдов и сирот: у нас закон, хоть в кодекса не обозначено. И даже не преследуется. Захожу — бутыль браги светится. Ну, я стакан-другой, а там ограничитель не поставлен, я ее и допил — засмеялся от удивления. — Захмелел знатно. Иду по порядку: рыбу направо, рыбу налево, все довольны. «Спасибо», — говорят, — дядя Шура, очень благодарны». Дошел до дому — мешок пустой. Вот, выходит, я и богатый.
— Куда богаче, — заметила хозяйка.
— Это точно, — обрадовался Александр, — а зачем оно мне? Кому больно много надо, тот сволочеет быстро. Я вот после Отечественной и работал и трудился, а лет десять на ноги встать хозяйством не мог. Что, думаю, за черт такой? Иные выправились, иные даже через меру, а я — никак. Тут зять у меня был, двоюродной сестры муж, через канал, на полуострове Лопатин работал. В жир пошел — аж глаз не видно. Приезжает. «Здорово», — говорит. «Здорово», — я ему. А чего ему не «здорово»? Одна сберкнижка — на Лопатине, другая — в райцентре. Оборотистый. «Плохо, — говорит, — живешь, Александр. Ставь литру — научу». «Учи», — говорю. А он мне: «На Лопатине завстоловой посадили, поезжай! У тебя ордена, биография, подавай заявление — возьмут. Слушаться будешь, враз на ноги поставлю».
Махнул я рукой, поменяю, думаю, курс на зажиточный. Поехал. Взяли.
— Поезжай, — говорит сродственник, — купи барашка.
— Купил. Шесть штук. Заплатил по сто пятьдесят, — документы по двести сделали. В сельсовете печать — хлоп!.. Три сотенных в кармане, аж пот выступил… привожу… «Обдирай», говорит. Обдираю. «Намочи», говорит. «Ты что, спятил? Заплесневеет…» «Мочи», кричит. Мочу. А мясо-то мыть нельзя. Оно враз зеленью покрывается. «Зови, — говорит, — комиссию… Негодно — списать!» Хлоп! — списали. Сродственник тут как тут. «Тащи, — говорит, — корыто, соль, отмывай в тузлуке — соляной воде». Ну, тут уж я сам допирать начал… Мою. И на холодильник… «Поезжай и вези документу еще на шесть штук!» Везу. А я их и не покупал совсем… Ну, думаю, если так дальше дело пойдет, то враз разбогатею: там триста и тут шесть раз по сто пятьдесят — так это же тысяча двести одним махом!
Зять говорит: «Научил?» «Научил, говорю, голова у тебя, стерва — сила!». «С тебя магарыч, Александр». «Законно».
Покупаю по литру на брата. Выпили, закусили… Утром просыпаюсь — ОБХС. Дали два года. Отсидел…
Он помолчал немного, посмотрел на Елизавету, на сына, на меня:
— Вот я весь мир топ-топ-топ-топ: Европа — Азия — глобус. Людей повидал миллион. Философию понимать стал: «Чутье определяет сознание»! На остров возвернулся… И если человек с человеком вот так, как мы с тобой, не посидит и не поговорит, то мне лично такая жизнь не подходит.
Тут он снова возвеселился. И запел:
А мне уезжать пора. Ну что за горе? У горя и слезы.
«Как вдох и выдох…»
Бабкины рассказы
«… Как земля»
Не могу сказать, что люблю слушать бабкины рассказы. Слово «люблю» здесь неуместно. Но слушаю. Не потому, что складно излагает, а потому что говорит истинную правду, разве что иной раз год 1908 с 1918-м перепутает. Её сын Никола погиб на фронте в Отечественную. Открыто и слёзно убиваться по нём она перестала только тогда, когда торжественно открыли под Кремлевской стеной могилу НЕИЗВЕДАННОГО СОЛДАТА (так говорит Надежда Петровна). Она верит, что именно там покоится прах его, вечный огонь горит не зря, а то ведь сколько лет она так и не знала, где ее сын и, главное, погребен ли?..
Еще у бабуси остались две дочери. Одна в Донецке, муж не пьет, живут в согласии, только дочь хворает сильно. У неё, у дочки-Шуры, два сына: один на шахте в Усть-Норильске (бабусе Норильск и Усть-Каменогорск видятся как один огромный северный угольный край), деньгу гонит и тратит её без видимого толку; другой в Караганде, срочную военную службу отбывает, и бабка ему нет-нет да вышлет десятку. При каждой весточке от него, где солдат просит очередную десятку, ликующе восклицает: «Вот зараза! Не забывает бабушку! Не забывает, пёс-перепёс! Бабушку не забывает». Вторая дочь Надежды Петровны в Москве живёт, тоже двух детей имеет, паренька-подростка и дочку, вырывающуюся в совершеннолетние не без приключений. Московская дочка Валя тоже замужем, но об этом браке двумя словами не скажешь, так что бабуся рассказывает с подробностями.
— В то утро по всему-городу-области гололёд был, — Надежда Петровна любит по несколько слов объединять в одно, и у неё получается. — Дочкин-Валин-муж-Петр-Васильевич работал сцепщиком вагонов на железнодорожных путях завода Сталина-бывшего-Лихачёва-автомобильного, а сам — Шухов. Сцепщики по такой погоде галоши надевают. Склизота — один лёд. А Пётр галошу не надел, осклизнулся на застрелке. Зацапило. А он тверёзый был. Сам на энтой стороне, а машинист на ту смотрит. Семь вагонов ему по ногам и проехало. Уж и кричал машинисту, и свистел (у него свисток при себе был), сидит, нет ему помочи, а тут паровоз накатывается. Уцепился он за энтот, буфер что ли, и давай. Держится. А сам сил-здоровью-и-росту агромадного. Откуда только берутся такие? Грецкие орехи без удара ломит, словно дверной створкой; бывало, как ударит Валю-дочку-мою, сразу омарок. Он за это и в тюрьме два года сидел. Бигамот-проходимец, мучитель-сваво-семейства!.. Сын ему, Толик, говорит: «Вот погоди, подрасту, вымахаю с тебя-каланчу, в одно прекрасное утро убью». А он ему, Петр-отец, значит: «Не доживёшь, — говорит, — я вас всех одним распрекрасным утром перережу». Это он спьяна всё. Как земля! Оглашенный. Ему одна поллитра ништо, ему вторую давай, а то и третью… Не умеет.
Вот дядя у меня был, отцовый брат. Он водку пробовал пить, а не умел. В девятьсот шестом году на молоденье-рождество братья приехали, ещё на Смоленщине — пили. А он пошёл их провожать. Босиком по снегу. Кувырк, кувырк по сугробам — получилась воспаления. Лёгких. Теперь-то уж известно — двустороннее: за две недели отлетел. Не умел, а пил. Вот жена его — умела. До восьмидесяти четырёх годов прожила, семерых детей подняла. Сама.
Я-то вот говорю вам, а его уцапило и тащит. Он и кричать перестал, потому как знал, где этому паровозу остановиться на маневре положено… Остановился паровоз. Машинист глядь — мать честная! Пётр ему:
— Ты чего, сучий сын? Я ведь кричу, и свистом, а ты?
— Не слыхал, — один ответ.
А у Петра уже не токмо ноги, ухо порвало, кожу по дороге с головы наперёд завернуло, и ещё много разного — два ребра, кость тазовую, другие кости тоже.
Говорит всё это бабуся, не вздыхая, не охая.
— Это специлизация у них, у сцепщиков, такая. Одна судьба — один каюк. За двенадцать лет он уж восьмой, али девятый. Так что тут жена кажный день жди. Ровно космонация. А сама она в роддоме. Только-только второго родила, доченьке полтора года, а энтому два-три денёчка, и к ней в роддом: зацапило, говорю, гипс!