Изменить стиль страницы

Гийас ад-Дин обрадовался и поспешил к себе. Достал из дорожной ковровой сумки «Книгу исцеления», с которой никогда не расставался, и раскрыл на странице, заложенной золотой зубочисткой. Но читать не пришлось — дверь открылась и вошел Саббах. Да, Хасан ибн ас-Саббах аль-Химьяри. Не страшась и не оглядываясь, хотя за его голову, положенную на весы, султан Мухаммад обещал золота впятеро тяжелее.

Хайям усмехнулся: с каких пор добро стало дешевле зла, что цену человеку теперь назначают не за ум и красоту, а за жестокость? Разум нынче в цене чеснока, злодейство же ценят на вес золота и даже впятеро дороже.

Хасан Саббах стоял перед Хайямом в черном войлочном колпаке и тяжелом, распахнутом на мощной груди, Драгоценном халате, тесно затканном маленькими золотыми бута — символами огня, похожими на стручки горького перца. Под халатом виднелась голубая накидка, нетуго перепоясанная широким черным поясом, тоже изукрашенным бута, но серебряными. Кожаные туфли с острыми загнутыми носами опирались на узкие серебряные каблуки. На шее висело украшение с блюдо величиной — нестерпимо-синий громадный овал из бадахшанского лазурита, оправленный в затейливую золотую филигрань. Тяжелая ладонь сжимала посох, вверху окованный серебром и украшенный крупным, нежно мерцающим жемчугом. Саббах молча остановился в дверном проеме и спокойно смотрел на Хайяма. Казалось, такой человек мог только стоять — так он был строг и неподвижен. Поэтому Хайям тоже встал — босой, домашний, незаметно вытирающий о халат палец, липкий от засахаренного миндаля. Молча они стояли — седобородый, уже сутулящийся ученый и могучий твердощекий властелин исмаилитов, густо заросший прямой черной бородой.

— Тебе понравилось вино, Гийас ад-Дин? Оно из погреба султана Малик-шаха.

— Да, оно густое и красное…

— «…как кровь, которую ты пролил» — ты это хотел сказать? Не бойся, я пришел тебя выслушать.

— Раз ты пришел слушать, значит, я должен говорить. Но сначала ответь, что ты хочешь узнать от меня? И сядь — мы оба проделали неблизкий путь.

— Что я хочу узнать? Ах, Гийас ад-Дин! Мне ли задавать вопросы тому, кто вопрошает лишь творца, минуя даже аллаха? Разве я Малик-шах, чтобы спрашивать у тебя? Разве я проклятый Низам ал-Мульк, чтобы советоваться с тобой? Я всего лишь нищий, просящий слова справедливости и правды. Ты не умеешь лгать, поэтому я умолял тебя назначить мне день встречи; вот моя протянутая рука, Гийас ад-Дин, — она протянута за подаянием истины.

— Саббах, мы не дети, и я знаю, зачем мы встретились здесь. Твоим именем пугают детей и взрослых, султан Мухаммад — да продлит его дни аллах! — собираясь в гарем, надевает под платье кольчугу, опасаясь твоих молодцов, накурившихся гашиша. Ты убил Малик-шаха, и Низам ал-Мулька, и тысячи других, имена которых знаешь лучше, чем я.

— Да. И мне известны имена тех, чья смерть идет за ними неотступней тени. Как врач, ты должен знать, что при болезни отворяют кровь, чтобы больному стало легче.

— У каждого врача три средства — слово, лекарство и нож. Ты же, не испробовав первых двух, поспешил взять нож, а так поступают мясники, но не целители.

— Разве это не твои слова:

Тому, кто сведущ в тайнах мира,
Радость, горе и печаль — все одно.
Раз добро и зло мира равно пройдут,
Хочешь — будь болезнью, хочешь — снадобьем.

— Мои. Но я удивляюсь тебе, Саббах: когда мы были детьми, ты спрашивал меня, где писать «каф», а где «вав», а теперь ты считаешь себя всезнающим и не нуждаешься в советах, хотя сейчас каждая твоя ошибка ужасна. Пей вино.

— Аллах не разрешил нам это.

Хайям пожал плечами и выпил.

— А все, что ты делаешь, он разрешил? Вложить в руки глупцов ножи… Пролить кровь правоверных… И разве ты не знаешь, что человек — самое совершенное творение аллаха?

— Это не помешало тебе поднять руку на подметальщика Мансура.

— Я поступил нехорошо. Но ты сравниваешь несравнимое, Саббах. Замахнуться на одного или зарезать тысячу — понятия разные, и следствия таких поступков несоизмеримы. Скажи мне, как называется то дерево, которое ты так щедро поливаешь кровью?

— Имя ему — справедливость. И с этого дерева я срежу все сухие ветви, заботясь, как истинный садовник, о плодоносящих. — Огромные карие глаза Саббаха смотрели спокойно, не мигая, но в их спокойствии была видна досада и усталость, как у родителей, рассказывающих очевидное непонятливым детям. — Ислам состарился и оплешивел, я верну ему силу.

— Такая беседа может длиться бесконечно, ибо примеров множество на каждый случай. Я скажу «два-три», ты ответишь — «три-четыре», я — «пять-пять», ты — «шесть-шесть.[18] Но ведь мы прожили жизнь, Саббах, и научились причину отличать от следствия, слова от поступков.

— Закон, основанный на лжи, всю жизнь пропитывает ложью.

— Конечно, ложь отвратительна — ты прав, но стало что-то слишком много правд, просто глаза разбегаются — как на базаре; не знаешь, у какого торговца она слаще и дешевле. Но торгующему нелишне знать: если чего-то слишком много в продаже, товар падает в цене и можно остаться в убытке.

— Я не купец, Гийас ад-Дин, откуда мне знать их хитрости?

— Ты озабочен, что наша жизнь пропитана ложью. Синее решил перекрасить в красное. Мой прадед был красильщиком, и я в этом деле понимаю. Ты слишком торопишься, Саббах, а по мне пусть жизнь будет пропитана ложью, но не кровью — от лжи имеется лекарство, от смерти же исцеления нет. Пророк — наилучшие молитвы и привет над ним! — сказал нам: «Люди! Оглянитесь!» Мы оглянулись и увидели вокруг мерзость, ложь, беззаконие, а впереди, в конце пути, — благополучие и справедливость. Но этот путь не одинаков для всех, многие не смогли его пройти. И все-таки это путь, движение, развитие. А ты, смеясь над людьми, идущими по пути, указанному пророком, думаешь: «Глупцы! Вы слепые и заблудившиеся. Уж я-то устрою это дело!» И ты бьешь народ палкой по ребрам, считая себя единственным вожатым, знающим тайный смысл грядущего. «Нам предопределено свыше», — твердят такие, как ты, а их предопределение на самом деле — выдумка, или болезнь, или врожденное слабоумие.

Хайям налил из тыквы вина, перелив через край пиалы, и, боясь расплескать еще больше, нагнулся и отпил, вытянув шею, как курица.

— Напрасно ты смеешься над предопределением, Гийас ад-Дин. Однажды я был перед султаном Малик-шахом, когда к нему пришел мальчик из детей эмиров и хорошо прислуживал. Я удивился тому, как хорошо он служит в раннем возрасте. Султан же мне сказал: «Не удивляйся, ведь цыпленок, вылупившийся из яйца, клюет зерно, хотя его никто не учит, но не находит дороги домой, а птенец голубки не может клевать зерно без обучения, но зато становится вожаком голубиной стаи, летящей из Мекки в Багдад». И я поведу мусульман дорогой, открытой лишь мне одному. Но мне было бы легче, имея такого спутника, как ты. Я знаю только путь, тебе же дано знать, будут ли мне сопутствовать расположения светил. Два наших знания, — Саббах стиснул левую ладонь правой, — предрешат исход любого дела, — среди людей нашего времени нет равных мне и тебе.

— Саббах, не обманывай хотя бы себя! Верблюда в некотором смысле тоже можно назвать спутником… К тому же у меня свой путь: от дома до медресе, из медресе домой, а у тебя — от края до края мира. Мне поздно пускаться в такую дорогу, да я и не слышал, чтоб кто-нибудь ее прошел. А уходили многие…

— Я рад, Гийас ад-Дин, что ты не хитришь со мной. И я не стану лукавить. Я могу сдуть тебя с ладони жизни, как пылинку. Сиди, сиди и не бойся! Могу исполнить любое твое желание, как если бы ты достиг престола аллаха.

— Первому я верю, но во втором сомневаюсь.

— Мои предки из племени химьяритов говорили: «Недоверие — мудрость дураков».

— Что ж, если ты так всемогущ, Саббах, вот тебе бумага и калам — докажи пятый постулат Евклида!

вернуться

18

Различные положения игральных костей при игре в нарды.