— Да, господин, не надо месить противную глину и ткать с утра до вечера.
— А со мной тебе хорошо?
— О господин!.. — Щеки ее вспыхнули.
Чтобы согреться, Хайям выпил полную чашку бульона, сваренного из вяхирей — лесных голубей, и почувствовал себя сытым. Он лениво сосал тонкие ломтики душистой сладкой дыни.
— Господин, а правду говорят, что Луна больше Джума-мечети?
— Правда, мой прекрасный попугай. Хочешь, я нарисую тебе и Солнце, и Луну? Принеси мне бумагу. Хотя подожди. Солнце… — старик нежно погладил маленькую упругую грудь девушки, нащупывая твердый сосок, — …подобно соску твоей груди, а Земля — дразнящей родинке возле соска.
— Мне щекотно! А Луна?
— Если бы рядом с родинкой была еще одна… Видно, все-таки придется идти за бумагой. — Он с сожалением отнял руку от груди.
Зейнаб принесла калам, чернильницу, бумагу. Хайям точными линиями нарисовал Солнце, Землю, остальные планеты, написал их названия.
— Теперь тебе понятно?
— Да, это совсем просто. А где же пятое небо, куда взлетел пророк на крылатом Бораке и взял Коран из рук аллаха?
— Лист бумаги слишком мал, чтобы вместить, кроме необходимого, еще и невозможное. Хотя ты не читаешь моих книг, тебе все-таки надо знать, что все, что человек может себе представить, не выходит за пределы трех: необходимое, возможное и невозможное. Необходимое — это то, которое не может не существовать и должно существовать; возможное — то, что могло бы и не существовать; а невозможное существовать не может. Хотя не всегда заметна разница между тремя, — порой достаточно искры, чтобы завеса между ними вспыхнула и обратилась в дым. Необходима жизнь. И смерть необходима. Но где кончается одно и начинается другое? Скажи мне, жизнь моей души.
Хайям перевернул лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу. Все некогда было записать, теперь самое время…
— Я обломал ногти об этот узел, зато развязал другое — пояс твоих шальвар. А радость иногда превыше истины! Не отворачивай лицо, — я всегда его должен видеть. Оно необходимо мне! А ведь я думал: любовь для меня уже невозможна. Но увидел тебя — и завеса вспыхнула, и моя наука оказалась фальшивым дирхемом — поскреби его, и под серебром увидишь медь. Тем и прекрасна наука, что в ее результатах никогда нельзя быть окончательно уверенным. Как, впрочем, и в любви… Сегодня тебя любят, завтра — проклинают.
— Не говори так, господин! Мне стыдно, но я никого так не любила — ни отца, ни братьев.
— Вот уж не думал, что опровержение моих слов так приятно. Запомни, маленький нарцисс, у меня ничего не осталось, кроме тебя. Я хочу, чтобы ты родила девочку, похожую на тебя. Пусть имя ей будет Айша — Живущая. Пусть будет у нее широкий лоб и острый подбородок, как у тебя, и густые брови, и длинные ресницы, и сладкие губы, и…
— Разве ты не хочешь сына?
— Вся моя жизнь прошла среди мужчин, я устал от них. А теперь иди, мне надо побыть одному.
Он проводил Зейнаб ласковым взглядом, любуясь ее походкой.
Конечно, прав был пророк, веля женщине отгородить лицо от мира. Глаза ей даны смотреть на мужчину и за детьми, а не читать книги или движения светил. Что ей до того, пересекутся параллельные линии или не пересекутся, равна сумма углов треугольника ста восьмидесяти градусам или не равна, вращается Земля вокруг Солнца или, как говорят муллы, покоится на рыбе. Что ей до того? А разве мужчины сгорают от желания узнать все это? Тысячи людей живут в городе, а ты беседуешь с тенями ушедших, да еще с ал-Сугани.
Вспомни, сколько месяцев днем и ночью ты вместе с Абд-ар-Рахманом Хазини, Абу-л-Абассом Лукари, Абу-л-Хотамом Музаффар ал-Исфазари и другими трудился в обсерватории над составлением астрономических таблиц, создавал календарь, точнее которого люди не знали от сотворения Адама! И что же? Кому это пошло на пользу? Никому. Да, Омар, видно, туча твоих знаний пролилась дождем в пустыне.
Нет, Омар, опроверг он себя, если бы каждый начинал путь с начала, а не от места, очерченного предшественниками, человеческая мысль кружилась бы на месте, как собака, пытающаяся укусить свой хвост. Разве не Евклид построил здание, с крыши которого ты пытался увидеть дальше? Разве ты сам не поднимался по ступеням лестницы, так крепко и прилежно возведенной Ибн Синой и ал-Фараби? Кому-кому, а тебе стыдно брюзжать и сетовать. Да, люди темны, но, если ты зажег на их пути хоть один светильник, в мире станет светлее. А тот балаганщик с тряпичными куклами — разве он не оставил людям каплю света? Ты просто глупый ворчливый старик. Как еще Зейнаб не сбежала от тебя с каким-нибудь плечистым молодцом?
Ах, женщины! Каждая из вас как пятый постулат Евклида, который только кажется не требующим доказательств. А возьмешься искать доказательства — и лишишься сна.
И по дороге в медресе Эль-Хуссейния он продолжал думать о геометрии и женщинах и, как не первый раз за последние недели, снова ушиб колено о груду обожженных кирпичей, наваленных во дворе школы. Потирая ушибленную ногу, Хайям вошел под восьмиугольный свод. В четырех углах просторного двора цвели померанцевые деревья и благоухали цветочные клумбы, также имевшие форму восьмиугольника. Двор двухэтажной стеной окружили крошечные комнатки-худжры для учеников; на первом этаже двери были расположены прямо, на втором — слева.
Старый служка, подметавший двор, успевал вытянуть метлой по спине кого-нибудь из мальчишек, с визгом носившихся по двору. Увидев учителя, дети поспешили в комнату для занятий. Служка низко поклонился, хотя горб, выпиравший под грязным халатом, и так согнул его в вечном поклоне.
— Мир тебе, имам.
— И тебе мир, Мансур. Когда уберут эту груду камней?
— Рабочие ленивы, господин, я их стыжу каждый день, но этот народ не понимает слов. — Горбун зорко оглядел двор и подошел вплотную к Хайяму. — Шейх Гийас ад-Дин, у меня к тебе дело.
— Какое же? — Хайям удивленно посмотрел на подметальщика.
— Наш повелитель… — Хайям вздрогнул, услышав титул повелителя исмаилитов Хасана ибн ас-Саббаха аль-Химьяри, — … просит тебя, отложив все заботы, прибыть в Аламут.
— А ты, Мансур, оказывается, сундук с секретом…
— Не обо мне речь, господин, а о тебе.
— Так вот, передай пославшему тебя, что я дал клятву никогда не покидать Нишапур, если только моей жизни не будет угрозы.
— Как знать, имам? Наш повелитель не любит промедления, а шея ученых не тверже любой другой, это тебя просили передать мне, горбун?
— Нет, такого мне не поручали.
Хайям выхватил из-за пояса самшитовый футляр для калама и замахнулся. Он бы ударил подметальщика, если бы тот нагло смотрел ему в глаза, но Мансур, вскрикнув, закрыл лицо руками и пальцы его задрожали от предчувствия боли — футляр был тяжелый, с прямыми острыми гранями.
— Ступай прочь, собака! Если я еще раз увижу тебя в медресе, начальник тюрьмы изрубит тебя в куски.
На уроках Хайям не слушал учеников, задумчиво чертя каламом круги на шершавой бумаге. «Зачем я нужен Саббаху? Не будет же он говорить со мной о математике и толковании Корана. Тогда зачем? Аламут далеко от Нишапура, но люди Саббаха повсюду. Какая же нужда во мне исмаилитам?»
После уроков, проходя по двору, Хайям снова споткнулся о кирпичи. Остановившись у могилы эмира Абу-л-Абасса ибн Тахира ибн ал-Хуссейна, святое имя которого носило медресе, Хайям поклонился его праху и помолился, чтобы проклятые кирпичи обрушились на головы тех, кто их здесь бросил. Из медресе он пошел не домой, а на улицу Кривых Ножей — к Абдаллаху ал-Су-гани, прозванному Джинном. Здесь жили оружейники и кузнецы, из закопченных мастерских полз едкий дым, пахло окалиной и отсыревшим углем, и никогда не смолкал гром молотков о наковальни.