Автор и герой. При этом А. С. Пушкин относится к своему Лжедимитрию принципиально иначе, чем к Борису. Последнего он рисует одной краской и судит по новоевропейским, посленаполеоновским законам легитимности. Первому сообщает динамизм и противоречивость характера, судит с оглядкой на величественно-самозваный опыт Наполеона и русские народно-религиозные представления об «истинном царе» (подробнее см. ст.: «Борис Годунов»). Именно поэтому Лжедимитрий всякий раз именуется в ремарках по-разному. То — Григорием, то — Самозванцем, то — Лжедимитрием; но дважды автор называет своего героя Димитрием без унизительной приставки «лже», как бы удивленно признавая возможность преображения беглого инока Отрепьева в «настоящего» царевича.

В первый раз эта «обмолвка» происходит в сцене у фонтана, когда герой внезапно исполняется истинно царским духом и восклицает: «Тень Грозного меня усыновила, / Димитрием из гроба нарекла /<…>/ Царевич я. <…>». Второй — после битвы близ Новгород-Северского, когда победитель по-царски великодушно и милостиво приказывает трубить отбой и щадить русскую кровь.

ПИМЕН

ПИМЕН — монах-летописец, персонаж, в своем монологе задающий точку зрения вечности, без которой высокая трагедия невозможна; носитель позиции, независимой ни от власти, ни от толпы. Связан с образом «идеального» летописца Авраамия Палицына из 10—11-го томов «Истории государства Российского» H. М. Карамзина; в какой-то мере — и с «культурной маской» самого Карамзина.

Пимен появляется в единственной сцене — «Ночь. Келья в Чудовом монастыре». 1603 год. Летописец завершает «труд, завещанный от Бога»; рядом спит келейник Пимена, инок Григорий, будущий Лжедимитрий. Некогда Пимен участвовал в истории — воевал «под башнями Казани», «рать Литвы при Шуйском отражал», видел роскошь двора Иоанна Грозного. Теперь он отрешен от быстротекущей современности. Первым поняв причину Смуты — цареубийство, общенародное нарушение законов Божеских и человеческих («Владыкою себе цареубийцу / Мы нарекли <…>»), он раскрывает смысл происходящего не современникам, но потомкам:

<…> Недаром многих лет

Свидетелем Господь меня поставил

<…>

Когда-нибудь монах трудолюбивый

Найдет мой труд усердный, безымянный,

Засветит он, как я, свою лампаду —

И пыль веков от хартий отряхнув,

Правдивые сказанья перепишет.

Время, в котором, как в некоем физиологическом растворе, живет мысль Пимена, не есть настоящее, не есть прошлое, не есть даже собственно будущее, — хотя о каждом из этих измерений временного потока в его монологе сказано достаточно, особенно о минувшем. Его «внутреннее время» вненаходимо, внеположно Истории, очищено от страдательного залога; оно «безмолвно и покойно». Это время не протекшее, но постоянно протекающее, «объемлющее живо»; это время, совершающееся здесь и сейчас, но посвященное воспоминаниям; оно всегда возможно и никогда не будет дано. Именно поэтому Пимен уходит в свой труд ночью, когда итог одному дню с его бурями подведен, а начало другому дню не положено; когда История не прекращается, но как бы замирает; и недаром «последнее сказанье» должно быть завершено до наступления утра: «…близок день, лампада догорает <…>».

Но — и тут Пушкин как бы испытывает своего мудрого героя — рядом с Пименом дремлет тот, кто как раз и явится расплатой; тот, с кем будет связан ход ближайшей русской истории, — Отрепьев. И летописец, проникший мыслью в тайный ход вещей, не только не провидит в Григории лицо историческое; он не только невольно указывает новоначальному иноку на открывшуюся «царскую вакансию», но и поручает ему свой труд:

Брат Григорий,

Ты грамотой свой разум просветил,

Тебе свой труд передаю <…>

Очевидно, не случайно Пушкин вводит в монолог Пимена упоминание о «многострадальном Кирилле», который некогда жил в той же келье и говорил правду в лицо Иоанну Грозному; недаром вкладывает в уста Григория реплику:

Я угадать хотел, о чем он пишет?

<…>

Так точно дьяк, в приказах поседелый,

Спокойно зрит на правых и виновных,

Добру и злу внимая равнодушно,

Не ведая ни жалости, ни гнева.

А в уста Бориса — слова:

В прежни годы,

Когда бедой отечеству грозило,

Отшельники на битву сами шли.

(Именно так будет решен образ Авраамия Палицына в романе М. Н. Загоскина «Юрий Милославский»; вообще присутствие монаха-летописца в наборе персонажей исторического романа о Смуте станет почти обязательным.)

Пимен не только не идет на битву; он не идет и в толпу народную; его знание о добре и зле — инакое, иноческое. В смысловой структуре драмы его образ контрастно соотнесен с образом Юродивого Николки.

ЮРОДИВЫЙ НИКОЛКА

ЮРОДИВЫЙ НИКОЛКА — второстепенный по своей сюжетной роли (участвует в одной сцене — «Площадь перед собором в Москве») персонаж трагедии, несущий огромную смысловую нагрузку.

Как большинство героев, образ «позаимствован» из «Истории государства Российского» H. М. Карамзина; но решен в противоположном ключе: великий историк с явным салонным недоверием описывал «площадного» героя («был в Москве юродивый, уважаемый за действительную или мнимую святость: с распущенными волосами ходя по улицам нагой в жестокие морозы, он предсказывал бедствия и торжественно злословил Бориса; а Борис молчал и не смел сделать ему ни малейшего зла, опасаясь ли народа или веря святости сего человека. Такие юродивые, или блаженные, нередко являлись в столице, носили на себе цепи или вериги, могли всякого, даже знатного, человека укорять в глаза беззаконною жизнию и брать все, им угодное, в лавках без платы; купцы благодарили их за то, как за великую милость. Уверяют, что современник Иоаннов, Василий Блаженный, подобно Николе Псковскому, не щадил Грозного и с удивительною смелостию вопил на стогнах о жестоких делах его»).

Подобно летописцу Пимену, Юродивый свидетельствует в драме о зле, царящем в мире. Но появляется он перед зрителем/читателем не в замкнутом пространстве кельи, а на открытом всем ветрам Истории пространстве соборной площади, среди людской толпы, за минуту до выхода Бориса Годунова, «диалог» с которым составляет суть сцены. Он ведает и жалость, и гнев; он то поет слезную песенку («Месяц светит, / Котенок плачет, / Юродивый, вставай, / Богу помолися!»), то сердится: «Вели их зарезать, как зарезал ты маленького царевича». И недаром Юродивый почти прямо сравнивается с царем: («Чу! шум. Не царь ли? <…> Нет; это юродивый»).

Ему дана власть знать о преступлении и наказании и свободно, прилюдно говорить об этом:

Царь

Оставьте его. Молись за меня, бедный Николка. <…>

Юродивый (ему вслед)

Нет! нет! нельзя молиться за царя Ирода — Богородица не велит.

Причем глас Николки — это действительно и непосредственно глас Божий, ибо юродивый действует не от себя, ему велит Богородица. А его бесстрашный разговор с властью земной от имени власти небесной есть образец идеального поведения «властителя дум» перед «земным властителем», по-своему повторяющий жест Кудесника в «Песни о вещем Олеге» (1822):