— Приказ был, подхорунжий. Здесь тоже люди. Беги!

И он побежал. А когда через два часа они подошли к постройкам уже с двумя взводами пехоты, при поддержке отделения кавалерии и с пулеметом, оказалось, что он впустую гнал в галоп деревенскую клячу. На пороге лежали тела мужчины и подростка с пробитыми черепами; мальчик спрятал сестру у людей в деревне, а сам вернулся на помощь отцу. Вся усадьба была разорена, бандитов же и след простыл. Над телами родных рыдала та самая женщина. Когда она подняла голову, Зыге не хватило смелости посмотреть ей в глаза.

Кавалеристы выехали на разведку и у леса, в каких-то двух километрах от усадьбы, выяснили дальнейший ход событий. Итак, пока взвод Мачеевского ждал подмогу, два других полицейских из деревушки двинулись на помощь коллеге и, обнаружив его убитым, пустились в погоню.

Солдаты и тут пришли слишком поздно. Они наткнулись на раненного коня, четыре трупа бандитов и одного убитого полицейского — того, которому повезло больше. Другого нашли уже в лесу. Его ранили, а затем по самую шею закопали в землю. Потом разбили ему прикладами голову, так, что брызнули мозги, и наконец из опорожненного черепа кто-то устроил унитаз.

Тогдашний подхорунжий, Мачеевский, как только выблевал под дерево все, что ел за последние часы, заявил командиру, что это он, командир, несет ответственность за смерть этих людей.

— Хотел бы я посмотреть на вас, подхорунжий, как вы со штыком идете против пулемета! — рявкнул Гриневич, в ярости, что низший чин осмеливается его критиковать да к тому же еще при подчиненных.

— Оправдываться вы будете перед военным судом, подпоручик, — парировал Мачеевский. И что дерьмово, ехидно добавил: — Потому что не предполагаю, чтобы такой трус, как вы, отважился прежде дать мне сатисфакцию.

— Почему бы и нет, подхорунжий? — холодно произнес командир и, прежде чем Зыга понял, что происходит, он получил обоими кулаками в зубы, потом хрустнул сломанный нос, и наконец, уже лежа на земле, он почувствовал на ребрах кованые сапоги Гриневича.

Впоследствии перед военным судом предстал не подпоручик Гриневич, а подхорунжий Мачеевский. И кто знает, был бы у него когда-нибудь шанс работать в полиции, если бы та тачанка не оказалась украденной бричкой, на которой бандиты перевозили добычу.

Банда, впрочем, тоже была любопытная, рабоче-крестьянская и вполне интернациональная, как наверняка сказал бы Ленин, состоящая из большевистских, украинских и польских дезертиров.

Однако прежде Зыга услышал много мудрых слов, сказанных с протяжным говорком южных окраин, от лысого сержанта, который бинтовал Зыгу после того, как его избил командир. Сержант говорил:

— Ох, бедняжка ты, сынок, армии не разумеешь. Треба было уговорить гада, чтобы велел выслать вторую разведку. Видно ж было по нашим рожам, что мы в бой рвемся. И мы бы пошли в десятку, ненароком ввязались бы в перестрелку и справились бы. А с офицерьем, сынок, задираться — это как ссать против ветра! Так было при царе, так будет и при Польше.

— О нет, в Польше такого не будет! — снова взвился как мальчишка избитый Зыга.

— Будет, будет, — сказал спокойно лысый сержант. — Ох, бедняжка ты, сынок! Молись Остобрамской[21] о штрафной роте, потому как может выйти и вышка.

С тех событий минуло десять лет, но Мачеевский до сих пор стискивал кулаки, когда офицеры военной контрразведки лезли в его работу и когда по малейшему поводу вся измученная отчизна должна была распевать «Первую бригаду». И хотя это было столь же глупо, сколь и наивно, он по-прежнему считал, что виноват в чем-то перед тем подростком и тремя полицейскими. Возможно, если бы он тогда воспротивился командиру или как-то умнее с ним говорил, по крайне мере двое из них остались бы живы.

Военные воспоминания Мачеевского прервал патрулировавший улицу участковый.

— Вы тут стоите и мусорите, а завтра здесь будет патриотическая манифестация! — услышал Зыга.

Он посмотрел себе под ноги и в растерянности уставился на десяток затоптанных окурков. Перевел недоуменный взгляд на участкового.

— О, прошу прощения, пан комиссар! — Полицейский отсалютовал и направился в противоположную сторону.

Часы над почтой показывали девять пятнадцать.

* * *

Павел Ежик, референт цензуры люблинского староства, тщательно завязал галстук. Девка, полулежа на кровати, пересчитала деньги и бессмысленно уставилась на епископский дворец на той стороне улицы.

— Держи! — Ежик швырнул ей еще двадцать злотых. — И забудь, что я здесь был. Понятно, шлюха?!

Банкнота зашуршала у нее в руках. Девка посмотрела исподлобья, не понимая. Не то, чтобы другие не давали больше, чем уговорено, вовсе нет! Но обычно они хотели услышать стоны и похвалы их необычайной мужественности. Заверения, что ей было так хорошо, как ни разу прежде, что она никогда этого не забудет. Она всегда забывала, стоило им выйти. А этот давал двадцать злотых за то, что мог бы получить даром.

Она усердно закивала. Ежик вытащил из кармана обручальное кольцо, надел на палец и вышел.

Лестничная клетка напоминала штольню. Ступени вели вниз, ниже уровня улицы. Тусклая лампочка в коридоре негромко жужжала — вот-вот перегорит. Ежик посмотрел в окно на утонувшую во мраке Замойскую, и ему стало не по себе.

Свет фонарей исчезал, поглощенный ночью. Перед ним мелькнул мостик, ведущий прямо с улицы к небольшой колониальной лавочке на третьем этаже, и крутые каменные ступени, ведущие на тротуар в нескольких шагах от ворот. Однако он вышел с другой стороны на расположенный ниже Замойской темный, уходящий вниз Жмигруд, где ни один знакомый или коллега по работе не спросит, откуда это пан референт возвращается в такое время. Как будто сам никогда не выныривает на Бернардинскую vis-a-vis[22] гимназии Чарнецкой и пивоварни.

Брусчатка была мокрая, но заморозки еще не прихватили, и Ежик мог не опасаться, что подвернет ногу. Он шел быстрым шагом, следя только за тем, чтобы не вляпаться в конскую лепешку или в лужу.

— Огонька не найдется? — внезапно услышал он.

Из ближайшей подворотни возникли двое мужчин в надвинутых на глаза картузах. Он оглянулся: от пересечения Жмигруда с Крулевской спускалась третья тень.

— В чем дело? Да вы знаете, кто я?! — истерически закричал цензор.

— Нет, но ты не боись, ща узнаем. — Умелая воровская лапа нырнула под полу пальто и выудила бумажник. Вспыхнула зажигалка, осветив совсем молодое лицо со шрамом на щеке.

— Наш? — спросил второй бандит.

— Наш, — кивнул главарь, отыскав паспорт и пачку визиток.

Огонек погас, и Ежик ощутил обжигающую боль в пояснице. Он хотел закричать, но кто-то заткнул ему рот его же собственной шляпой.

— Есть бабки, Усатый так и говорил. А какой «косиор»! — услышал еще цензор будто сквозь туман, когда кто-то снимал с него часы с гравировкой: «На 10-ю годовщину свадьбы — любящая Хелена».

Вторник, 11 ноября 1930 года

За ночь ветер сумел разогнать тучи, и день выдался таким солнечным, какие бывают в октябре, но не в ноябре.

Мачеевский выскочил из автобуса на пересечении центральных улиц города, около Краковских ворот и магистрата. Посмотрел на часы. Он проспал, и бабки, потраченные на билет, нисколько не помогли. Было уже четверть десятого. Зыга начал протискиваться сквозь празднично одетую толпу.

Он сошел с тротуара на проезжую часть, но выиграл лишь с десяток метров, потому что от Литовской площади прямо на него надвигались уланы, и пришлось снова подняться на тротуар. Развевались вымпелы на пиках, сверкала на солнце сабля командира эскадрона, и кони с шага перешли на рысь. Градус патриотических чувств повышался. Народ рукоплескал, кричал, полетели вверх шляпы. Тем временем эскадрон, ехавший попарно, перестроился по четыре в ряд и занял всю ширину улицу. Толпа наседала.

вернуться

21

Чудотворная икона Острабрамской Божией Матери в Вильнюсе (Вильно). — Примеч. пер.

вернуться

22

напротив (фр.).