—      Нет, — сказал Чекалин. — Мы еще не знаем причины. — Показал композиционный портрет Блондина, все три варианта: — Вы не могли когда-нибудь видеть человека, похожего на этого?

Она долго держала фотографии в руках.

—      Нет, я не знаю этого парня.

Произнесла она это негромко. Но, может быть, так

показалось Чекалину потому, что после этого она вдруг закричала, зашлась в крике:

—      Через водку это все, через водку! Я знаю — одна водка во всем виновата! — И сразу оборвала крик, прикусила губу.

—      Виктор что, сильно пил?

—      Сильно? Нет. Выпивал, конечно... — Говорила она медленно, устало, будто все силы, какие были, ушли на давешний крик. — Я про то, что в вечернюю смену он водку с собою брал — для продажи. Выгодная штука: ночью двойная цена.

То, что она сама заговорила про водку, удивило Чекалина. С какого бока ни посмотри, совсем не те дела, которыми хвастают. Вообше-то насчет водки (памятуя о том, что Блондин отдал Соловьеву, пострадавшему от аварии, две бутылки) все равно собирался спросить — это важно для следствия; но при этом, знал заранее, наверняка испытывал бы неловкость: такое спрашивать о человеке, который трагически погиб! Совсем неглупо придумали древние: о мертвых или хорошо, или ничего. А она сама вот заговорила о водке...

—      Я ведь почему об этом? Насчет этой проклятущей водки я ему всегда говорила — ругала его. Зачем, говорю? Что мы, плохо разве живем? А он одно заладил: если б ты видела, как ее ночью алкаши разные ищут! Последним дураком надо быть, чтобы не попользоваться! Но я — как чувствовала. Я конечно, не того, что убьют, боялась, про это и мысли у меня не было. Я боялась — а ну как поймают? А оно вон как повернулось... Как я себя кляну! Надо было на своем настоять. А не послушался бы — на пороге лечь хоть, чтоб и думать не смел!

—      Вы полагаете, у него и в этот раз была с собою водка?

—      Что значит — полагаю! Я точно знаю. Он, когда в одиннадцать вечера приезжал, ну поужинать... он тогда и водку взял, в кухонном шкафике была.

—      Сколько?

—      Две бутылки.

—      Он во что-нибудь завернул их?

—      Нет, просто положил в капроновую сумку.

—      В машине он где держал водку?

—      Не знаю... Вы уж скажите мне, товарищ подполковник: его за водку убили?

—      Нет, — сказал Чекалин — со всей твердостью, на какую был способен. — Нет, водка тут ни при чем.

Выше сил его было сказать убитой горем женщине, что и водка, к сожалению, могла стать причиной убийства ее мужа; известны случаи, когда алкоголики идут на все ради капли спиртного... Ей ничего такого не сказал, но себе взял на заметку: не упустить те две бутылки водки из виду, вовсе не мелочь; возможно, именно здесь ключ к личности убийцы.

Поистине непостижимы люди! В какую-то секунду Чекалину показалось, что она не удовлетворена его ответом. Странные дела... Можно подумать — ей хотелось, чтобы ее ужасное предположение непременно подтвердилось. Что за притча! Тотчас, правда, понял: самое непереносимое сейчас для нее — неизвестность, и потому только одного она хочет — правды. Пусть даже и той страшной правды, в которой, как ей чудится, есть частичка и ее вины.

—      Эх, — сказала она, — да разве вы скажете!..

Здесь, в этой, вероятно, случайно вырвавшейся у нее

фразе, все было: и горечь, и злость, и боль. Но больше всего — опустошенность. То противоестественное состояние, когда человек перестает быть тем, что он есть. Когда он утрачивает все привычное и ни к чему уже не стремится... Уходил Чекалин из этого дома с тяжелым чувством. Подумалось с мимолетной досадой на себя: черт побери, наверно, это даже и непрофессионально — так близко к сердцу принимать дела и беды, в сущйости, чужих, совершенно случайных в твоей жизни людей; за столько-то лет — без малого тридцать! — службы мог бы уже, кажется, выработаться некоторый иммунитет...

И только подумал так, только-только взошла на ум эта слишком уж трезвая мысль, — сразу оборвал себя. Нет, с неожиданной для самого себя яростью сказал он себе, тысячу раз нет! Когда у меня, не приведи господь, притупится сердце и я перестану чувствовать чужую боль, когда однажды не содрогнется душа при виде безвинно пролитой крови, и женских слез, и такой вот, ничуть не лучше смерти, опустошенности, — в тот же час я заставлю себя уйти со своей службы, даже если до пенсии будет неблизко. Человек, накрепко отгородившийся от страданий других людей, человек, бестрепетно вершащий правосудие, человек, равнодушно отщелкивающий на неких незримых счетах боль и кровь людей, — такой человек непригоден для нашего дела. Профессионально непригоден...

12

Признаться, давненько не приходилось Чекалину видеть Исаева в таком возбуждении. Даже и для повышенно эмоциональной его натуры это был явный перебор. Он не говорил — рычал. Обрывистые фразы, и в конце каждой — ощутимый восклицательный знак, иногда два и три. А виною всему — Саня Буряк, которого Исаев теперь называл не иначе, как «этот Буряк». Так вот, «этот Буряк», как выяснил в порту Исаев, нагло врал, когда клялся и божился, что той ночью, во время своей вахты, ни на миг не отлучался с судна — дескать, даже если б и захотел — невозможно это было, физически невозможно, потому как «Геркулес» (так назывался буксирный катер) всю ночь в работе был, а не у причальной стенки загорал.

—      Но ведь шкипер, — напомнил Исаеву Чекалин, — все это подтвердил давеча. Я не путаю?

—      Шкипер! — кипел Исаев. — Да ни шиша он не знает!

Во время своего второго за этот день посещения буксира Исаев без особого труда — по вахтенному журналу «Геркулеса» — установил, что буксир в ту ночь не раз стоял у причала, причем однажды именно около ноля часов. Дальше — больше. Буряк, без сомнения, покидал судно в эту стоянку. Притом — тайно; ни шкипер, ни вахтенный штурман об этом не знали, поскольку отпрашиваться у них Буряк не посчитал нужным. Договорился с вахтенным у трапа — Платоновым, корешом своим давним, и был таков. Вернулся, по заверению Платонова, примерно через полчаса.

Факт, что и говорить, крайне любопытный открывался — за всей этой историей. Не то даже занозило Чекалина, что Буряк куда-то отлучался с судна, а вот — почему он так усиленно скрывает это? Какая такая нужда в том? Судя по всему, не тот парень Саня Буряк, чтобы испугаться какого-то там нарушения дисциплины, не признаться в эдаком пустяке: наверняка ведь обыденное для него дело. Тогда что же?

Комбинация фактов, затейливое их сцепление были не в пользу Буряка. Это надо же так идеально сойтись всем шестеренкам, чтобы отлучка с буксира, которую Буряк к тому же норовит скрыть, совпала — и по времени, и по месту — с убийством таксиста! Но что-то все- таки не устраивало Чекалина в этом фантастическом пасьянсе, в отличие от Исаева, которого, кажется, уже ничто не смущало. Собственно, именно дьявольские эти совпадения и настораживали:      болван, спьяна хвастав

ший будто бы совершенным им убийством таксиста, работает в порту; убийца, вероятно, сел в такси около порта; примерно в то время, когда совершено убийство, Буряк отлучается с судна, а затем именно это обстоятельство скрывает. Такой вот букет. Чекалин даже и в детективах терпеть не мог такого рода совпадений, полагая, что обилие их идет от неопытности автора. Реальность, по долгому уже своему опыту знал он, не столь щедра на подобные подарки.

Саню Буряка доставили в райотдел довольно скоро. По счастью, он еще не ушел от Леночки с Липовой аллеи, отсыпался там. Везли его хоть и без конвоя, но все же в милицейской машине. Должно быть, этот факт произвел на него надлежащее впечатление: был он заметно встревожен, оттого и суетлив не в меру. Увидев Исаева, заюлил, осклабился:

—      Вот и я, товарищ майор. Явился — не запылился.

Да, подумал, приглядываясь к нему, Чекалин, именно

что Саня; не Александр, и даже не Саша, не Шура — Саня. Что-то такое в лице — тютелька в тютельку Саня. Лицо, в общем-то, доброе: скуластый, губастый, носастый. Легко представить, как губошлепил свои угрозы таксисту. Скорее смешно, чем страшно. Таксист Пономарев чересчур, пожалуй, всерьез отнесся тогда к его устрашающим словам...