42

Книга первая: У МОРЯ АРАБИСТИКИ

екая картография в ее происхождении и развитии». Непосредствен­ным поводом для раздумий в этой области явилось то, что я случайно наткнулся на литографированное издание лейденской рукописи сочи­нения по всемирной географии, написанного в X веке путешественни­ком Истахри. Цветные карты, представлявшие набор геометрических линий и фигур, сразу приковали мое внимание. Почему столь странно изображали географы эпохи расцвета мусульманской державы то­гдашний мир, как отразились на картах их знания, полученные в странствиях, воспринятые от заезжих купцов и ученых? Своими пер­выми предположениями я поделился с преподавателем классического арабского языка В.И.Беляевым, который, как я слышал, сам интересо­вался географической литературой. Виктор Иванович неопределенно хмыкнул, потом сказал, что тема это большая и не моими силами ее поднять.

— Попытаться, конечно, можно, — добавил он, снисходительно усмехнувшись, — пробуйте.

Крачковский, когда я поведал ему о своем опусе, пристально взглянул на меня и произнес:

— Ну что ж, это труд полезный. Только сходите в Публичную библиотеку, там есть «Мопитета саПодгарЫса А{псае ег Ае$ургае»х Юсуфа Кемаля... Вы еще не видели этого издания? Оно каирское, обязательно посмотрите его для своей работы... Потом приходите к нам, в Институт востоковедения: там нужно познакомиться со всеми выпусками «Маррае АгаЫсае»2. Это Конрад Миллер, Штутгарт, 1926 год... Дело вам предстоит трудоемкое, но тема этого стоит...

Вера в мои силы, сквозившая в этих спокойных и строгих словах, окрылила меня. Сколько дней после этого, урывая каждый свободный час, я просиживал над атласами арабских карт, сколько новых мыслей они родили! Так появился доклад, прочитанный в студенческом круж­ке при кафедре, потом я переработал его в статью. С рекомендацией Крачковского она была принята к печати Географическим обществом.

Читая работы Игнатия Юлиановича, написанные безукоризнен­ным, чуть романтическим стилем, любуясь тонкой обработкой в них филологических деталей, я чувствовал, что мне все больше претит неряшливость, которая нередко бросалась в глаза при знакомстве с иными публикациями: давнее, с детства росшее ощущение, до времени

1 «Картографические памятники Африки и Египта» (лат.).

2 «Арабские карты» (лат.).

Школа Крачковского

43

подсознательное, становилось четким. Так возникли два следующих моих этюда: «О карте арабских торговых путей в БСЭ», где были даны поправки к транскрипции географических названий, и «К вопросу об идентификации двух мусульманских карт в русском переводе "Сафар-намэ" Насира-и Хусрау» — здесь речь шла о более серьезных ошибках, допущенных известным ученым; занятия арабской картографией по­могли мне увидеть то, мимо чего прошел этот крупный специалист в другой области, и я счел своим долгом публично восстановить истину. Обе статьи, опять с отзывами Крачковского, заняли свое место в ре­дакционном портфеле Института востоковедения. Счастливый, я уже думал о будущих темах, еще не видя большой, единственной — той, которая может наполнить своим светом всю жизнь человека в науке.

Осенью 1936 года Крачковский спросил меня:

— Вы бы не хотели в свободное время писать библиотечные кар­точки на арабские книги нашего института? И библиотеке, и вам была бы от этого польза... — Помолчал, потом добавил: — Вы-то готовите себя в исследователи, и вам, поди, будет по молодости лет скучновата техническая работа. Но для исследовательской деятельности нужно, не в последнюю очередь, уметь разбираться и в книге, и в рукописи, я и сам когда-то отдал этому немало времени. А в последние годы столько дел набежало, что не всегда доходят руки до карточек, а писать их на­до, я и сам занимался бы этим с удовольствием...

Так я впервые пришел в Арабский кабинет Института востоковеде­ния Академии наук — главный центр страны в области моей специаль­ности. Кабинет помещался в небольшой комнате на последнем этаже академической библиотеки; за широким окном виднелась пустынная площадь, упиравшаяся в задний фасад университета, и бежала к Неве серая лента Менделеевской линии — булыжник, окаймленный старин­ными тротуарчиками из квадратных потрескавшихся каменных плит. Вдоль стен кабинетного помещения стояли потемневшие от времени шкафы, хранившие арабистическую литературу: тома «Энциклопедии ислама», европейские издания арабских средневековых текстов по исто­рии, географии, точным наукам и даже музыке; были тут и стихотвор­ные сборники, и труды о Коране, и словари, словари, словари: арабские толковые — массивные с мелкой печатью, европейско-арабские, специ­альные, дополнительные, компактные, многотомные...

«Возможно ли все это узнать одному человеку?» — думал я, с бла­гоговейным трепетом вглядываясь в корешки книг, испещренные разноязычными названиями. Тем большее преклонение вызывали во

44

Книга первая: У МОРЯ АРАБИСТИКИ

мне сотрудники кабинета, ежедневно общавшиеся с окружавшими их книжными сокровищами: худощавый, серьезный Андрей Петрович Ковалевский, изучавший рукопись, где автор X века Ибн Фадлан рас­сказывал о своем путешествии из Багдада на Волгу; Даниил Владими­рович Семенов с полным добродушным лицом под гладкой седой прической, писавший работу об арабском синтаксисе; Яков Соломо­нович Виленчик, узколицый, с пытливыми неулыбающимися глазами за стеклами сильных очков, трудившийся над своим громадным сло­варем народного языка Сирии и Палестины. Три кандидата наук, уже работавшие над докторскими темами, они были немногословны, внутренне сосредоточены, целеустремленны; нередко засиживались за работой до позднего вечера — мягкий свет зеленых абажуров и сейчас стоит в моей памяти...

Вечерние часы, тихие и вдохновенные — после суетливого инсти­тутского дня они были часами, когда, оставаясь наедине с книгами, рукописями и мыслями, человек более всего чувствовал себя ученым, а сложное становилось ясным и простым. Ко мне все три арабиста сразу отнеслись сердечно и без высокомерия, и я сердцем почувствовал, что нашел в них старших друзей: Семенов, руководивший работой по описанию арабского книжного фонда, терпеливо знакомил меня с мельчайшими, малозаметными деталями, важными для истории кни­ги, и никогда не выговаривал мне за ошибки, а, добродушно улыбаясь, исправлял их вместе со мной. С Ковалевским мы ходили обедать в ближайшую столовую, и от него я узнал многое из области и научного, и житейского. Виленчик доверительно рассказывал мне о своем не оконченном еще словаре, развивал передо мной гипотезы, делился новыми и новыми замыслами.

Мне было хорошо в этом обществе людей, любивших науку без признаний в любви, но больше своей жизни; собственно, жизнь и наука у них были неразделимы, а раз так, то первая, естественно, при­надлежала второй. Впервые тогда мне ясно представилось, какая за­видная участь может меня ждать... «Нет, путь не долог,— думал я безмятежно в часы радостей, — остался еще один университетский курс, потом аспирантура, защищу диссертацию и...» Ах, юность! Путь оказался долгим и тяжким, и далеко ли я ушел по нему, даже дойдя до высшей ученой степени?..

Бок о бок с большим черным столом, по сторонам которого рабо­тали Ковалевский, Семенов и я, стоял стол Крачковского. Игнатий Юлианович приходил по вторникам и пятницам и занимался рядом с

Школа Крачковского

45

нами весь день. К нему можно было обратиться с любым вопросом — он поднимал от книг усталые, просветленные глаза и отвечал нетороп­ливо и обстоятельно. Его работа ученого проходила на глазах у его учеников, и понемногу, одним раньше, другим потом, передавались от него те черты, которые должен растить в себе исследователь: проница­тельность и осторожность, разносторонность и собранность, порыв и тщательность, строгость и отзывчивость, дисциплина труда и самоот­верженность.

Крачковский был живым идеалом, которому каждый арабист стремился подражать, в котором каждый мечтал увидеть будущего себя. На этом зиждилось всеобщее уважение к нему — настолько ис­креннее, что даже за глаза никто никогда не отзывался о нем плохо. И все-таки иные не любили его, а лишь заискивали перед ним. Да и сам предмет поклонения не был лишен от недостатков. Но и через много лет, когда зрелый ум увидел несовершенства этой натуры, сердце не смогло изменить светлому чувству, рожденному годами радостного общения с чистым и мудрым человеком.