Честно говоря, достопримечательностей оказалось не так уж много. Виды были приятные, но глаз остановить было не на чем.

Однако я ощущал волнение, и сердце билось сильнее оттого, что я физически присутствовал там, где шестьдесят лет назад жил мой отец. Я почему-то вспомнил строки Блейка: «На этот горный склон крутой ступала ль ангела нога, и знал ли агнец наш святой зеленой Англии луга?»[15] В этом стихотворении, которое сейчас является гимном Кембриджского университета, Блейк высказывал предположение, что были времена, когда на зеленые луга Англии ступала нога Иисуса Христа. Я уверен, что такая ассоциация повергла бы отца в ужас. И все же мной владело ощущение, что я нахожусь в каком-то святом месте, у врат, через которые мой отец прошел на пути из мира, разрушенного до такой степени, что мне в него уже не вернуться, сколько бы я ни мерил шагами улицы Вены.

По извилистой дороге мы подъехали к особняку и остановились прямо напротив его огромных окон. Здесь еврейские мальчики и девочки спали по нескольку человек в комнате, и, как вспоминал мой отец, зимой было так холодно, что горячая вода в грелках, которые клали под одеяло вечером, к утру замерзала. Лорд Бальфур улыбнулся, когда я рассказал ему об этом, и признался, что и с ним такое случалось не раз. И тут я понял, что превратности военной поры пришлось почувствовать не только моему отцу, но и этому английскому аристократу. Только тогда, глядя на величественное здание, я осознал, что отец пережил Холокост в особняке английского лорда.

Видимо, это объясняет, почему отец ощущал неловкость, когда его причисляли к жертвам войны, а может быть, и то, что в детстве отец ассоциировался в моем сознании не только со страшной бедой, но и со многим другим, что не имело отношения к трагедии, — цитатами из Гете, например, фильмами братьев Маркс и, конечно, Шотландией. Эта странная смесь всего на свете, столь знакомая по Интернету, которая напоминает бесформенную груду информации и может выглядеть бегством от реального опыта, оказалась намного жизненней, ближе к действительности, чем искусственное представление отдельных истин поодиночке. Кто может сказать, что жизнь моего отца в военные годы — гибель родителей, красота Шотландии, братство таких же, как он, сирот, близость к английской знати — не столь же символична, как и любая другая жизнь?

Совершенно ясно, что в жизни отца во время войны не было ничего виртуального — он потерял родителей, свой дом, свой язык, множество родственников и друзей. Но мне стало совершенно ясно, что мое стремление жить в пути передалось мне по наследству. Мой отец покинул тот мир накануне его разрушения, не видел, как его разрушали, и все трагические подробности этого разрушения остаются неизвестными. Ему казалось, что он на пути в Израиль — мальчики и девочки учились сельскому хозяйству и изучали иврит. Правда, станция назначения для него так и осталась несбыточной мечтой. Он оказался между мирами, и, я думаю, для него это было удачей.

Моему отцу было нужно, чтобы в его воображении присутствовала война. В этом нуждался и я. Вероятно, каждый с неизбежностью доходит до последней стадии понимания только в своем воображении. Даже те, кто спасся, теряют дар речи, когда сталкиваются со страданиями погибших. Умение это понять позволило сузить огромную пропасть, которая вечно зияла между моим собственным опытом и опытом моего отца. Это также позволяет мне правильно оценить современные хаотичные формы коммуникации, которые часто обвиняют в том, что они уводят нас в сторону от истины. Хаос и несовместимости, как выяснилось, суть часть истины.

Наш гид уже успел все рассказать о жизни моего отца в этом доме и перешел к рассказам о себе самом. Он привез нас на место, что некогда было садом, который теперь зарос и одичал. Лорд стал вспоминать, как этот сад выглядел, когда он был мальчиком, и как за ним ухаживала целая армия садовников. «Времена, когда можно было себе позволить такие сады, уже миновали», — сказал он нам. И вдруг мне почудилось, что я оказался в детстве не отца, а этого английского аристократа. Над садом тяжело пролетел жирный дикий голубь. Каждый год лорд Бальфур позволяет себе на них поохотиться. «Слишком жесткое мясо, — жалуется он, — не уваришь». Лорд говорит это так, словно я уже собрался на охоту.

Он подвел нас к тису, которому, как он думает, тысяча лет. Ветви дерева свисали до самой земли. Прежде чем мы вступили под его крону, он тростью сбил с веток утреннюю росу. Мы оказались под сенью этого великана вместе с собакой, которая весело бегала туда-сюда. Лорд Бальфур любил здесь играть в детстве, и я легко представил, как здесь резвились все поколения этого рода. «А еврейские дети, то есть мой отец, тоже здесь играли?» — наконец решился спросить я. Он не знал, но высказал большие сомнения на этот счет.

Мы с женой уже были готовы уехать, как нас пригласили в Башню, которая служила прачечной, когда особняк еще принадлежал их семье. Лорд показал нам, где стояли огромные медные котлы, в которых слуги кипятили белье. Состоянию семейства Бальфур война нанесла немалый урон.

Слуг больше не осталось, если не считать старого садовника в твидовой кепке, который попался нам на глаза, когда мы входили в дом. Он был занят тем, что ручной косой уничтожал сорняки. Бальфур вскипятил воду и достал, говоря его словами, «милый добрый чайник». Пока чай настаивался, лорд достал коробку печенья «Орео», которое, как он признался, очень любил. Потом на столе появились кексы с шоколадной крошкой. Мы расположились в гостиной, и лорд, то бросая кусочек печенья собаке, то закуривая очередную сигарету, рассказывал нам о своей жизни, о службе на флоте, об отношении к современной политике — «все меняется к худшему». Он показал нам портреты нескольких поколений лордов Бальфуров, висевшие на стене, а также портрет герцога Веллингтона — «большого друга» его прабабки. После его смерти, объяснил он нам, Башня и титул отойдут сыну его сестры, поскольку сам он бездетен.

Я вдруг понял, что лорд — одинокий вдовец, обрадовавшийся случайным собеседникам, хотя рассказать ему мне было почти нечего. Тем не менее у меня возникло к нему очень теплое чувство, почти любовь. Наших отцов, как, собственно, и нас, странным образом свела вместе история. Если бы не желание лорда Бальфура приютить еврейских детей, то вполне вероятно, что мой отец остался бы в Вене и погиб. Другими словами, я обязан жизнью отцу стоящего передо мной человека, хотя лорд Бальфур отмахнулся от всех моих благодарностей и честно признался, что еврейское агентство оплачивало пребывание всех детей, что во время войны этот особняк содержать все равно было бы дорого и что еврейские дети работали в поле и окупали свое содержание. Но даже это признание не сделало меня менее благодарным. То обстоятельство, что подобное проявление душевной щедрости — без подготовки, экспромтом — позволило сохранить жизнь моему отцу, придавало этому поступку и загадочность, и трогательность. Мне было даже страшно подумать, сколько еще жизней можно было спасти, проявись эта доброта не случайно, а целенаправленно.

Мою жену тоже тронула эта поездка. Вестибюль особняка был превращен в своего рода музей рода Бальфуров, и, разглядывая документы в стеклянных витринах, моя жена вдруг заплакала. Перед ней лежала копия Декларации Бальфура, написанная, как выяснилось, в этом самом доме человеком, которому наш хозяин приходился внучатым племянником. Если бы не этот датируемый 1917 годом документ, позволявший евреям иммигрировать в Палестину, родители моей жены, переехавшие туда в 20-е годы прошлого столетия, никогда бы не выбрались из Польши.

Еще раньше лорд Бальфур показал нам стоявший в его владениях дом, где некогда жил преподобный Робертсон, который из христианских побуждений страстно отстаивал право евреев на иммиграцию в Палестину. Робертсон вместе с Хаймом Вейцманом, другом министра Бальфура, убедили последнего в том, что позволить евреям иммигрировать в Палестину — это прекрасная идея. В результате появился листок бумаги, который спас жизнь бабушке и деду моей жены, а следовательно, и ее жизнь тоже. А кусочек земли в Шотландии стал убежищем для моего отца и определенным образом для меня тоже. Можно представить, что мы оба жили здесь под одной крышей. Эта комбинация истории и политики, случайности и чьей-то воли, судеб масс и одного человека действует совершенно ошеломляюще.

вернуться

[15]

Перевод С. Маршака. Предисловие к поэме «Мильтон», стало очень популярным в Англии после того, какв 1916 году композитор Хуберт Пэрри написал к нему музыку. Сейчас это произведение исполняется под названием «Иерусалим».