Гитлеровское командование бросило все силы на укрепление "Голубой линии", к которой вплотную подошли советские войска, овладевшие 4 мая станицей Крымской.

Генерал Руофф отдал приказ о поголовной мобилизации трудоспособного населения Новороссийска и окрестных населенных пунктов на строительство оборонительных сооружений "Голубая линия". В городе усилились облавы. Полиция и жандармерия неистовствовали. Людей под конвоем отправляли в районы станиц Тоннельной, Киевской, Варениковской и Курчанской. Каждого, кто пытался уклониться от мобилизации на работы, расстреливали на месте. Каким-то чудом удавалось пока спасать горстку людей, имевших справки членов Мефодиевской земледельческой общины. Но и здесь, наиболее здоровых и молодых полиция забрала. Многие мужчины и подростки вынуждены были скрываться на чердаках и в подвалах. Немало молодежи было вывезено в Германию.

Каждый день то в одном, то в другом конце города появлялись черные автомобили зондеркоманды СС 10А, раздавались крики, выстрелы, душераздирающий плач детей и женщин. По указанию главаря этой шайки палачей-садистов капитана Гембаха и его помощника, заплечных дел мастера обер-лейтенанта Аппеля, осуществлялась чудовищная "оздоровительная акция", состоявшая в планомерном истреблении советских людей. Почти каждый день появлялись объявления об очередном расстреле групп "коммунистов", "партизан".

...Колька Жирухин совершенно отупел от убийств, грабежа и пьянства. Его уже ничто не трогало. Равнодушно и сонно он сползал с автомашины, лениво и безразлично входил в чужие дома и квартиры, кого-то брал за горло, за волосы, за руки, сжимая мертвой хваткой, не глядя, бил прикладом или огромным черным кулаком и, не слыша ни криков, ни стонов, выволакивал жертву на улицу, останавливался, тупо ожидая приказа, и, получив его, то ли толкал арестованного в душегубку, то ли здесь же всаживал в него нож, то ли швырял на землю и расстреливал автоматной очередью. Все это не волновало его, не трогало, не расстраивало. Он действовал спокойно, привычно. Это стало его профессией. Только в особо кровавые дни, в нем что-то надрывалось, после "работы" он брел к своей Валентине, безобразно напивался, кричал, бил посуду, отвратительно сквернословил, а потом пьяно рыдал и хрипел: "Убегу! Куда угодно, хоть к дьяволу... К че-орту! Хуже не будет..." А сейчас он исступленно шептал Валентине:

- Уйдем, Валька, а? Я кое-какие документы прихвачу, планы, списки секретные. Я могу... И - с повинной, а? Уйдем, Валь? Сам явлюсь и попрошу помилования, а? Они ж там не знают, что я тут делал. А здешние не расскажут: тут скоро никого не останется. Всех подметем. Всех! Передушим, перестреляем, перевешаем или в Германию вывезем. Всех! - Он уже забыл о только что сказанном и снова впадал в истерику. - Своими руками передушу! Повырежу гадов! Они все хотят моей смерти... Не дамся! Нет! Жирухина так не возьмешь. Р-р-разойдитесь, перестреляю!

Валентина опрокидывала на него кастрюлю холодной воды, и он затихал. А наутро, опохмелившись, вялый и безразличный, брел в казарму 617-го охранного батальона, где размещалась зондеркоманда, хлебал свою похлебку, становился в строй и ехал на задание.

Валентина убирала в квартире, потом шла на улицу. Соседка Голотько встречала и провожала ее ехидной улыбкой, иногда с издевкой советовала:

- Ты бы хахаля переменила. Этот у тебя очень уж грубый, сквернословит. Буянит. С таким не разбогатеешь - все пропьет.

Валентина обычно поджимала губы и молча проходила мимо. Не хвалиться ж ей, сколько золотых коронок, колец и часов выворачивает Колька из своих засаленных карманов в каждый свой приход. Не рассказывать же, как ночами при коптилке она сортирует эти "подарки", счищая с них кровь и грязь, упаковывая в маленькие брезентовые мешочки и рассовывая по тайникам и захоронкам. Придет время - пригодятся! А пока можно и насмешки стерпеть. Пусть себе болтает. Слово - не плевок, вытираться не надо.

Так случалось каждый раз. Но в это утро Валентина не сдержалась. Уж очень буйствовал Колька, а потом испуганно шептал, что немцам приходит конец, что русские везде наступают и что скоро придется драпать из Новороссийска. И опять кричал и клялся, что явится с повинной. Валентину тревожило только одно: вдруг скоро придет Красная Армия. И когда соседка опять заговорила о буйном нраве ухажера, Валентина не сдержалась. Она остановилась, задиристо подбоченилась, презрительно оглядела соседку с головы до ног:

- Что это ты заботишься обо мне? Может, в компаньонки метишь? Так я публичного дома не содержу.

Голотько онемела от неожиданности.

- А насчет всего остального... сама подумай, - между тем продолжала Валентина. - Тебя каждый спросит о твоем полицае. Поняла?

- Ах ты, мерзавка, - опомнилась Голотько. - Мой полицай, а твой палач. Изверг!

- Врешь! - взревела Валентина. - Мой нашим служит! Задание выполняет.

- Вот сейчас донесу в полицию, кому твой краснопогонник служит. Тогда запоешь!

- Не грози, подумай сперва. Я сказала: нашим. Нашим он служит. А вот кто у тебя "наши" - это разобраться надо. Скажу Кольке - он живо тебя разговорит. Подожди! Вечером придет, проверит.

Голотько опять ошеломил неожиданный поворот дела. Перспектива "проверки", да еще Жирухиным, ее никак не устраивала. Она поспешно оставила поле боя. Но вечером, когда Сперанский, потягивая из бокала вино, сидел, развалясь на диване, Голотько осторожно и невнятно намекнула:

- Неспокойно на душе, Виктор Михайлович. Все говорят: красные вот-вот придут.

- Ну? - лениво буркнул полицай.

Голотько придвинулась к Сперанскому и торопливо, словно боясь, что он перебьет, зашептала:

- Кто виноватый, значит, кто с немцами служил, так которые из них бежать собираются, а которые с повинной хотят, стало быть, к русским идти. Слышала я разговор, будто кое-кто из краснопогонников собирается к партизанам бежать.

Сперанский выпрямился, повернувшись к собеседнице, быстро спросил:

- Кто такие? Фамилии знаешь? Где слышала?

Голотько испугалась перемены в настроении гостя, ей сразу померещились полицейские застенки, допрос. Сперанский не раз рассказывал ей, как это делается. Кое-как овладев собой, Голотько с беспечным видом махнула рукой.

- Да кто ж там фамилии скажет? Разговор-то на базаре слышала. - И вдруг заискивающе просила:

- А разве тебе нужно это? Я, кабы знала, все-все расспросила бы...

Сперанский опять расслабился, откинулся на диван, обнял Голотько.

- Дура. Все-таки дура ты, Прасковья. Хоть и красивая.

- Ну, зачем ты так? - надула губы Голотько. - Я же хотела как лучше...

- Как лучше! - передразнил Сперанский. - Тогда слушай, как надо, чтобы лучше. На базар не ходи - там сейчас каждый день облавы. Не опомнишься, как в Германию упекут. Насчет повинной выбрось из головы. Таких, как я, не помилуют, потому что я их не миловал и не буду миловать. А услышишь где такие разговоры, так уж постарайся, голубка, все узнать: и кто говорит, и о ком, и откуда знает. Поняла?

Голотько успокоенно и благодарно положила свою голову на колени полицая.

***

Гауптфельдфебель первой роты 617-го карательного батальона Курт Шлехтер прохаживался перед замершим строем краснопогонников и внимательно всматривался в их лица. Сейчас им руководил приказ начальника гестапо господина Гофмана: найти трусов, собравшихся бежать ж партизанам. Правда, шеф там что-то говорил, что это еще непроверенные сведения, что полиция пользуется базарными слухами и что всех этих Сперанских и Кроликовых пора повесить, - но это поли- тика, это не его, Курта, дело. Во всяком случае приказа вешать не было, а был приказ выявить: "кто?" Вот он и шел вдоль шеренги, останавливаясь перед каждым третьим краснопогонником, и задавал вопросы: - Ти? Зволичь!

И шел дальше, к следующему, третьему. Это действенный прием, он научился ему в лагере Свинемюнде. Сначала надо пройти слева направо, подозревая каждого третьего. Потом справа налево - каждого второго. И, наконец, тех, кто в расчете на три должен быть первым. Эффективный способ. Проверено. Кто-нибудь не выдержит.